Гулаговский сюжет?
Да, но есть разница: автор «Гулага» метал молнии, предлагал выходы, коммунизму противопоставлял антикоммунизм, вечному русскому неустройству – способы обустроить страну. Учил народ жить, вождям глаза раскрывал!
А тут – абсурд пластается на абсурд. Поминать Господа Бога бессмысленно, Бог – где-то, там же, где Нерон Кровавый, где товарищ Сталин, до которого не дойдёшь. (То, что этот товарищ когда-то сам был ссыльнопоселенцем и бедовал вот в этих же енисейских местах, – вовсе не отменяет его нынешней недосягаемости, а лишь добавляет достоверности к априорному и окончательному абсурду).
Ходок, беглец, мученик, отчаявшийся добраться до Кремля и рассказать там о безобразиях норильской Зоны, кончает с собой, выкрикнув напоследок: «Да здравствует товарищ Сталин!» Абсурд жизни, абсурд смерти.
И никакого бога… Человек может верить в Бога, спорить с Богом. Но «человечишка», затерявшийся в этих просторах, может только ухнуть в небыть и безвестность.
Понятно, что норильская глава из повествования была исторгнута и цензурой, и умными редакторами, которые признали, что это не что иное, как дерзкая антисоветчина, и напечатано будет (как «на ушко» сказали автору) не раньше, чем лет через двести.
Автор попробовал вписывать спасительные куски, не смог, заболел, слёг в больницу, махнул рукой: «делайте, что хотите, чтоб вам всем сегодня же сдохнуть!»
Сегодня же – «Царь-рыбу» подрубили, подчистили, пропустили.
А насчёт двухсотлетнего срока… за 15 лет до описываемой вивисекции те же двести лет обещал Василию Гроссману, автору романа «Жизнь и судьба», тогдашний идеологический вседержитель Михаил Суслов.
История однако сработала быстрее: Гроссмана Россия прочла не через 200, а через 25 лет.
Астафьевских «Норильцев» напечатали через аналогичные 25. Сначала в журнале. А потом и в книге – в 1993 году: в Красноярске впервые вышла неусечённая редакция «Царь-рыбы». Как сказали бы шашисты, из «сортира» проскочила пешка сразу в «дамки».
Но эта арифметика пусть остаётся в истории цензуры. Больнее другое: как с усечением смирился сам Астафьев? Не сломался, а именно смирился. И не только от внешних препятствий, я думаю, а от чувства внутреннего слома. Не удалась возгонка к Смыслу – не вознеслась Вертикаль к Зениту, ухнула в нижнее бездонье…
А «человечишки»? Всплыли.
А на горизонтали – как жить?
Вот так: «Бедного и бродяжьего люда не пытать, а питать». Он тебе – нож, а ты ему – рыбку.
«Иссё на рыбалку поедем?» – спрашивает сельдюк, и никакого отчаяния в его голосе, никакой мировой скорби в его душе, – а что-то неистребимо детское… какое-то весёлое ожидание чуда, фарта, везухи… подарков, сказочек, чего-то необыкновенного, о чём Лесков когда-то говорил: вдохновенный бродяга наш мечтает разбогатеть эдак как-нибудь сразу. А Астафьев говорит: мечтатель-то наш – хоть и из сельдюков, а норовит как-нибудь эдак сразу – в дамки.
Бегучее и лёгкое испытывается на прочность. Рядом с Акимом, человеком «нервного и бескорыстного нрава», обнаруживается такой же бескорыстный – шут. Он «выкомуривается» и лезет ко всем с влюблёнными шуточками, а получив отпор, покорно затихает и погружается в кайф, откинув голову на тощей, «изветвлённой жилами» шее.
И тотчас возникает ещё один, из той же «шарпачни», то есть из пьяни, насосавшейся от «подъёмных» казённых денег, – на сей раз ёрник с дамской кличкой, но с такой же выставленной напоказ дурью.
Испытав в таёжной робинзонаде остро выделенные характеры своих героев, Астафьев начинает теперь панорамировать среду обитания.
Для этого надо оказаться в посёлке Чуш, у магазина «Кедр», запертая дверь которого украшена объявлениями: «Учёт», «Ревизия» и «Приём товара» (это означает, что труженики прилавка отбыли мотать срока или ждут ареста), а на пятачке дерутся недопившие и наяривают танцующие.
Панорама получается пёстрая, особенно если чуть приподняться над сценой и глянуть сверху. Таёжные парни и кержачата наблюдают, как выдрючивается в современном танце крашеная девица в расклёшенных штанах и долгополом жилете – местная цаца, проучившаяся семестр-другой в городе и приехавшая на каникулы.
Пестро это «топотящее в пыли кодло», перемешиваются цвета, красное, чёрное, не поймёшь, кто кому завидует и подражает. И уже повисает в воздухе повести – впервые – магическое слово «интеллигент». В дамкином, естественно, преломлении:
– Интеллигентов до хрена, а местов не хватат!
Не «местов» мало, а смесь дурная. Ёрш!
Вот так у окна в дождь: с этой стороны липнут опившиеся кровью, раздавленные комары, и текут красные капли, а с той стороны точно так же текут светлые капли, дождевые.
Мастер обертонов, Астафьев вспоминает капли, созерцая это преставление светов. Мысленно подымаясь над этой веселящейся дурью, он вслушивается в дамкину философему: «Взаимодействие сил… Природа сама устанавливает баланс между добром и злом».
С тем, оставив мир человечий, приподняться над которым стоило ему большого отвращения, Астафьев пробует взмыть над миром природным.
…Благо, самолётик, на котором летают в Чуш, не забирается слишком высоко, и внизу, на глади Енисея, видны «просверки серебра и золота», открывающие чуткому уму картину царственной природы.
На бережку, однако, торчит всё тот же Дамка, шут, пустобрёх и ёрник. Орёт проплывающим бортам:
– Э-э, громадяне-товарышшы! К вам обращаюсь я, друзья мои! Продаю, чуть не задаром отдаю!
И показывает такую рыбину, что со второй его фразы (свидетельствующей, что не чужд Дамка реалий отечественной истории), вы упираетесь во фразу третью и всматриваетесь в то, что же отдаёт «чуть не задаром» продувной прохвост.
«Стерлядь была живая, изгибалась, выбрасывала круглые хваткие губы, топорщилась жёсткими плавниками, ровно бы желая улететь».
Так это ж Царь-рыба! – ахаете вы. Главная героиня проглянула, наконец! Ассистка горизонтального енисейского пейзажа обретает смысл.
Дальше ждёшь золота.
А Карга откуда?
Да название места, и только. Однако мы уже убеждались, что при всей «бесхитростности» астафьевской прозы, по внутренней ассоциативной оснастке она насыщена обертонами, воздействующими на читательское подсознание.
«Старую каргу» (в обычном нынешнем словоупотреблении) можно сразу оставить в покое. «Ворону» тюркскую (от которой эта старуха происходит) – тоже. Куда интереснее другая птичка: «золотой щур» (он тоже «карга»). Ещё лучше – топь в лесу (уже не от тюркского «карья», а от финского «кааркема»). Или – поближе к астафьевским местам – кривое дерево. Донная коряга. Риф. А ещё – пешая дорога по берегу озера (имеется в виду Байкал). И, наконец, – железная скоба с острыми концами, забиваемая в разбежку, чтобы брёвна не хлябали туда-сюда.
Так скрепится ли каким-никаким железом та дурью траченная пёстрая толпа, которую с сокрушением сердца наблюдал Астафьев в посёлке Чуш?
Обернётся ли на добро и пользу та каменная прочность, которую нащупал он в первом же своём очерке и которая оборачивалась бычьим упрямством и невменяемой фанаберией?
С ответом на этот вопрос у Золотой Карги появляется Командор. Ищет, с кем помериться силой.
Обессиленная Природа больным лосем уползает в заросли. Дикая артель, схватив топоры и ломы, подкрадывается: добить.
Над дикой артелью возвышаются гиганты. Один, как можно догадаться, Командор. Браконьер. Другой – рыбнадзор. Стальные мужики. Чёрным блеском отчёркнута в них сибирская стать. Один – с чеченской кровью, яростный джигит. Другой – цыганистый: лешачьи глазищи в туго налитых мешках глазниц.
А пока эти крутые мужики состязаются на глади Енисея, людишки помельче бегут из суровой Сибири – в тепло; «к морю Чёрному, к морю Азовскому, в Крым, в Молдавию». Астафьев перечисляет эти точки не без снисходительной усмешки, он не ведает, что через два десятилетия, при развале Советского Союза, эти райские адреса отвалят за госграницу – тем интереснее интуитивное попадание в будущие болевые точки…
Ещё успеет Астафьев при Советской власти напороться на грузин и евреев (за «Ловлю пескарей в Грузии» и за «еврейчат» в «Печальном детективе»). Но уже за пределами «Царь-рыбы». А тут – пробуют силу сибиряки енисейского разлива: «чечен» и «цыган». Кто кого?
Плохо кончается эта сшибка. А чтобы больнее вышло, загодя нахваливает Астафьев дочь одного из них, красавицу, у которой от отца – чернь лихих бровей, от матери – бель тела и вальяжность походки…
Красавицу сбивает насмерть заезжий шофёр, пьянь перекатная: нажрался бормотухи, уснул за рулём, выехал на тротуар.
Командора горе скрутило к земле: пропала каменная крутость, сломался металл. Убийца, пропойный забулдыга, отмотает срок и выйдет дальше пакостничать, а всё, что гремело-грохотало, – в расход!
Не всё?
– ещё один в «Царь-рыбе» богатырь, свидетельствующий, что неслучайно у Астафьева бликующее сопоставление русской сибирской породы с присадками и вкраплениями инородцев, ибо Грохотало этот – украинец.
Точнее: «недобитый бандеровец»…
Тут надо учесть, во-первых, что отношение Астафьева к украинцам заложено ещё с войны, на которой воевал он рядом с ними плечо к плечу и научился чувствовать их душевный настрой, и, во-вторых, – что пишет Астафьев фигуру сибирского «бандеровца» в 70-е годы, когда никому и в голову не приходит то, во что превратятся русско-украинские отношения треть века спустя.
Теперь же, треть века спустя, когда бандеровцы в самостийной Украине не то что реабилитированы, а возведены чуть не в ранг национальных героев, – нужна от читателя особенная чуткость и точность в понимании того, что именно вкладывает Астафьев в свой украинский эпизод… и вообще в «национальный вопрос».
Учтём: в бандеровцы рыбак Грохотало угодил случайно, в их действиях участвовал по принуждению. Приговорённый Советской властью к многолетнему заключению, Советской властью досрочно выпущен, в Сибири остался по своей воле, «осибирячился». А самое важное! – иногда в горькую минуту, не исключено, что в подпитии, рыбак Грохотало повторяет, «уронив большое лицо на студенисто вывалившуюся в разрез рубахи грудь: – Маты… маты…»