Откровение и сокровение — страница 56 из 66

– Как ты жрёшь? Он человека хотел слопать! Он людоед! Он и сам ободранный на человека похож! А ты, вонючка, лопаешь всякую мразь! Тьфу!

Есть от чего остолбенеть и Астафьеву, словившему эту тираду, и нам, читателям, её «съевшим». До чего же тонко сплетена тут ослепительно-белая интеллектуальная щепетильность с помрачительно-чёрной интуитивной подлостью. Да он понимает ли… как бишь его… Гога Герцев, – что если медведь – людоед, то избавил людей от его людоедства – Аким? И что воняет тут не мразь из котла, то есть не охотник и не зверь, а те, кто набежал на делёж добычи?

Да, такого «чужака» ни Акиму, ни самому Астафьеву ещё не доводилось встречать так близко.

Аким (работающий, как говорил следователь, «под простачка») со смехом поддакивает новому обвинителю.

А Астафьев находит, наконец, оппонента, в котором – корень зла.

Вонь от этого корня предвкушается настолько явственно, что надо Астафьеву перед контактом срочно глотнуть свежего воздуху.

За каковым глотком и отправляется он в край, где, «по слухам, нет ещё враждебных природе мет человека», и цветёт легендарная туруханская лилия.


И что же там, в лилейном аромате?

«Посидеть на северной реке, половить непуганую рыбу, послушать большую тишину». Удостовериться, что по-прежнему «нескончаем бег реки». И что «горы и лес всё так же непоколебимо стоят, упираясь в небо».

В поисках такого места добирается Астафьев аж до приснопамятной Курейки…[21]

Сопровождает повествователя в этом новом странствии всё тот же неустрашимо-наивный и дальновидно-простодушный Аким. Однако горький опыт заставляет Астафьева осложнить давно продекларированное противостояние начал. И природа не так уж чиста, и человек не сплошь грязен. В природе вон шелкопряд, рванувшийся на север из южных краёв, сжирает енисейскую тайгу – без всяких на то указов сатанинской власти. И природно-неотразимая девушка-эвенкийка, в глазах которой «настоялась древняя печаль» (явно таящая упрёк нынешнему цивилизованному человечеству) и ощущается «зов свободной красавицы» (если учуять этот зов вечным мужицким беспокойством), – красавица хлещет на дебаркадере коньяк в обществе двух бомжей…

Увы, нет облегчения душе в дохристианском единении с природой, как нет спасения в христианском непротивлении, так что добрейший бакенщик Павел Егорович, воплощающий истинное самоотречение, кажется законченным чудаком, – из тех русских праведников, которых бабы всю жизнь честят за простофильство и, лишь похоронив, соображают, что только их-то, дуры, и любили.

Нынешние же хозяева таёжной ненаселёнки далеки и от христианства, и от дохристианства. Бандюки в наколках. Это они подстрелили цыганистого рыцаря рыбнадзора Черемисина, и всякие переговоры с ними бессмысленны.[22]

Сквозь эту бандитскую крутость светятся для Астафьева огоньки, зажигаемые бакенщиком, светятся «во тьме, в дождь и непогоду, в снежном заволоке и при ураганной дуроверти»…

…пока не вступает Астафьев в вонючий угол, где хоронится пропахший мочой и гнилью главный его оппонент, вызывающий не праведный гнев, а брезгливое омерзение… как бишь его… Го… Го… Го-го…

Впрочем, смрадом этот угол отдаёт лишь после смерти Гоги Герцева, а гибнет он, в сущности, случайно. А при жизни этот герой пахнет отнюдь не гнилью. Он пахнет свежим ветром, скрипучими ремнями, тонким порохом, лыжной смазкой. О, если бы это был вонючий интеллигент, хлипкий университетский фраер, турист-захребетник! Об него можно было бы вытирать ноги, а лучше бы всего забить насмерть (вдруг вражеский шпион?!). Но этот парень, «злой на язык, твёрдый на руку, хваткий в работе» (и явно выставленный Астафьевым в антиподы любимому герою Акиму), как-то не вписывается в элементарные антиподы таёжнику… хотя и противостоит ему. Но как?…

Тонкость ситуации требует точности описания. И обширности цитаты.

«Работяги пытались, как водится, помыкать юнцом, использовать на побегушках – не вышло. Герцев поставил на место и себя, и отряд, да и хранил дистанцию независимости. К слову сказать, держался он гоголем не только с работягами, но и перед начальством, практику проходил уверенно, имущество содержал в аккуратности – бритву, транзистор, фонарик, флакон репудина, спальный мешок и прочее никому не давал, ни у кого ничем не одалживался, жил стипендией и тем, что зарабатывал, почти не потреблял спиртного, воспоминаниями о первой любви и грешных тайнах ни с кем не делился, в общем котле был справедлив, добычу, если она случалась, не утаивал. В его молодые годы он знал и умел до удивления много: ходить по тайге, бить шурфы, плавать, стрелять, рыбачить и во всем старался обходиться своими силами. В геологическом отряде Герцева уважали, сказать точнее, терпели, но не любили. Впрочем, в любви и разных там расслабляющих человека чувствах он и не нуждался».

Итак, от начальства независим? А работяги, увы, зависимы. И Аким тоже. В долг не берёт и не даёт? А братва берёт, а если не отдаёт – так и ей не отдают. Всё по душе. Спиртного почти не потребляет? А наши не просто потребляют, наши, включая и Акима, могут всенародно пропить даже и подъёмные – пожить весёленько! Грешными тайнами не делится? А мы и тайн из греха не делаем, грешим открыто, кто с кем хочет. Ну, что там ещё? Добычу не прячет, в котле справедлив. За что вызывает уважение. Но не любовь.

Любовь зла, полюбишь козла. А сверхчеловека? Сверхчеловека у нас не полюбят. Ибо любят не по добыче и не по силе, а по жалости и слабости. Потому и живём мы по благодати. Живём – миром, с соседом братаемся, не пихаемся, одиночества и отщепенства не выносим и победителей ещё как судим…

Получается, что по всем второстепенным качествам Гога Герцев Акиму не противостоит, а противостоит, и непримиримо – только в том, что он, Гога Герцев – победитель, а от этого все прочие качества, и деловые, и человеческие, скособочиваются и выворачиваются набок. Не отменяясь, но означая полную подмену всего: позиций, поступков, судеб…

Тут – подлинная драма, глубинная и потаённая, которую несёт в душе писатель Астафьев. Не оттого ли такой ненавистью овеяна у него фигура Гоги Герцева, что триумф этого победителя чует он в будущем? Чует приход уверенного в себе, безжалостного к другим успешного борца-дельца, который будет объявлен чуть ли не спасителем отечества через полтора десятка лет после выхода «Царь-рыбы» – при повороте к рынку?

Учуять этот поворот в середине 70-х годов светлым разумением невозможно – а только тёмным предчувствием.

Дуэль Гоги и Акима – финальный эпизод повести, по художественной силе, по сюжетной и образной собранности он скалой стоит в прихотливо бурлящем «самотеке» астафьевского повествования, словно вырастая из иного измерения. Неслучайно же финальная часть разворачивается уже в посмертном существовании ненавистного героя – это не что иное, как попытка справиться с последствиями его неотвратимой победы.

Последствия эти – как провал в бездну. Сон о белых горах – посреди подступающей со всех сторон черноты. Земля чернеет, горы чернеют.

И вроде перенимает Аким у своего противника всё, чем тот владел, а в конце концов – и любовь женщины, что для романического героя есть высшая сюжетная награда. И вроде сожительство Акима с Элей в таёжной избушке сюжетно отвечает той робинзонаде, с которой начиналась повесть «Царь-рыба», – отвечает сердечным умягчением тому зверскому остервенению – но, увы, всё напрасно, ничего не выходит из этой попытки: не может быть счастлив Аким в мире, где побеждает дух Гоги Герцева.

Порождён Аким миром дружества и сердечности – поражён страхом одиночества.

«Что же есть одиночество? Что не понят другим? И стихи и пророчества – беспредметны, как дым? И что все твои замыслы, всё, чем жизнь дорога, – непролазные заросли и мрачны, как тайга?»[23]

Стихи – эпитафия. Заросли на месте стрежней и омутов. Закоулки и лабиринты – вместо тоней и топей.

Шевельнулось в душе ощущение конца? Пришел в мир добрый, родной, любил его бесконечно. Уходить надо – из мира чужого, злобного, порочного.

Что сказать на прощанье?

Вопрос повисает.


Нет мне ответа.

Наследники Гоги Герцева ликуют. «Тренированные в спортзалах, пустоглазые транзисторщики забрались на скалы, погуляли, повеселились и для полноты ощущений пустили по горам пал».

Чем могут ответить на этот пал родимые?

Пьяные трактористы нашли единственный на всю округу культурно насаженный сад и своротили его в реку гусеницами. «Просто так, от нечего делать».

Так что делать? Выбирать между Гогой и Магогой, то есть между бессердечным Герцевым и сердечной пьянью, которой только и охота – пожить «весёленько»?

Отчаяние охватывает душу. Пятнадцать заклинаний в библейском духе, венчающие «Царь-рыбу», повисают над финалом. Надо прощаться. Прощаться со всем, что составляло жизнь. С мамой, что покоится под скалой у Енисея. С Маной, что сбегает в Енисей, истерзанная нами пусть не по дурости, а по нужде. С дядей Кольчей и тёткой Талей, доживающими свой век за Качей-рекой.

Обернувшись к своим, Астафьев понимает, что не отойдёт, не отдав им всем «Последний поклон».

Меж тем, «Царь-рыба» выходит в свет. Критика начинает определять тенденции.[24]

Николай Яновский (1982 год, книга «Виктор Астафьев»): «Да, наступило время великих свершений, да, мы многого достигли. Знаем меру наших исторических возможностей, осознаём неизбежную меру утрат».

Анатолий Ланщиков (1992, книга «Виктор Астафьев»):

«Страшную, нечеловеческую войну выдюжили, отстояли страну, победили, и началась долгая череда мирных лет; там на фронте казалось, что окончится этот кошмар и начнется какая-то новая и непременно светлая жизнь, а потекли эти мирные годы, незаметно вплетаясь в десятилетия, и жизнь не становилась светлой, жизнь становилась какой-то мутной, хотя по-прежнему в ночи мерцали те же звезды, напоминая о вечности и соблазняя ею, а вот тайга под напором людской дури и жадности начала терять признаки своей всевечности: гибнут озера, реки, умирает лес, в жестокой алчности истребляется зверь и рыба, будто конец света наступает и после тебя уже никому не жить».