Откровение и сокровение — страница 62 из 66

Мироздание Василия Гроссмана

Памяти моей матери

Трудно начать о главном, трудно пройти сразу под купол этой громадины, не застряв на мгновенье «при входе», трудно не вспомнить поистине детективные подробности появления этой книги, особенно когда я сам был кое-чему свидетелем. Я работал точнехонько в то время и в том самом «толстом» журнале, где в 1961 году роман «Жизнь и судьба» был прочитан, а потом и арестован. Конечно, все это происходило на втором этаже редакции, там начальство решало судьбы рукописей и оттуда звонило на этот предмет «куда следует», но смутная детонация доходила и до нашего первого этажа. Я помню красные пятна на лице моего непосредственного «зава» и его прыгающие руки, когда он запихивал в портфель толстую папку, и как молча выбежал, не ответив на мое наивное: «А что это у вас?…» – потом уж я вычислил, понял, Что Это это было у него, и понял причину его паники.

Он боялся, что я узнаю о существовании романа (разглашение тайны), но еще больше боялся, что разгласится другое: как он выкрал у начальства тысячестраничную рукопись, чтобы перед ее исчезновением – за последнюю ночь – успеть прочесть.

Другой детективный сюжет – история восстановления этой рукописи из уцелевших и спасенных кусков: наложение, сличение, стыкование… текстология морга. Кое-что так и не восстановилось при этом срочном спасении текста. Два-три шрама на теле романа остаются в первых изданиях как память об операции; они вредят непосредственному чтению, но помогают осознать смысл этой книги как явления культуры, значение самого этого эпизода в истории нашего времени: и того факта, что вещь появилась, и того, как она появилась.

Детективное действие продолжалось и после того, как журнал «Октябрь» в 1988 году опубликовал залатанную копию. Ее сличали с другой залатанной копией, опубликованной за восемь лет до того в Лозанне – дырки все равно оставались: лозаннская копия (в свое время тайно переправленная писателем Липкиным за рубеж через писателя Войновича) тоже была неисправна: по причине того, что Липкин тоже не имел полного варианта, по причине того, что Войнович не имел навыков микрофильмирования, и еще по тысяче причин, вытекающих как из бестолковости российских порядков, так и из того, что в этом мире царят ненависть и страх. Изданные варианты романа зияли дырами. Текстологи продолжали надеяться на КГБ – в тамошних архивах исчез в 1961 году арестованный по сигналу журнала «Знамя» редакционный вариант текста со всеми копиями и копирками. Держать все это взаперти, когда роман все равно уже вышел огромным тиражом, казалось глупым, но «органы» молчали; возможно, там просто не могли найти текста. Липкин успокаивал общественность тем, что арестованный оригинал на самом деле – уже не совсем оригинал, а несколько усеченная копия, ибо Гроссман, отдавая роман в «Знамя» и не веря, что он там пройдет полностью, загодя изъял кое-какие сцены, причем сделал это по совету Липкина. Ореол Комитета Госбезопасности как хранителя литературных сокровищ несколько померк; изъятый текст перестал казаться разрешением проблемы; однако и проблема зашла в тупик.

Решил ее – неожиданно для всех – из-за гробовой доски сам Гроссман. Он, как выяснилось, тоже кое-чему научился, живя в стране победившего социализма. Он не выбросил тот черновой, испещренный вставками и поправками, сводный вариант, с которого перепечатывалась беловая машинопись. Он его отдал на хранение своему другу, жившему достаточно далеко от Москвы. Друг через несколько лет погиб в автокатастрофе. Рукопись продолжала храниться у его вдовы. Таким образом, пока в Москве и Лозанне литераторы и фельдъегери, выверяя потерянное и теряя выверенное, проклиная судьбу и судя проклятое, выясняли, удержится ли роман в этой жизни или канет в небытие, – роман этот, в полном виде, ждал своего часа в городе Малоярославце, покоясь в сумке, которая висела в сарае, и хозяйка (к ней иногда наведывался местный милиционер, проверяя, нет ли непрописанных жильцов) на время этих визитов перевешивала сумку в сарае на соседскую половину. Так прошли годы. Годы Первой оттепели, потом годы застоя, потом годы разнообразных перемен, когда решалось, быть ли дальше застою или быть переменам. Наконец решилось: переменам – быть! Имя Гроссмана вернулось в печать. Роман «Жизнь и судьба» появился в журнале «Октябрь».

Дело было теперь в том, чтобы жительница Малоярославца Вера Ивановна Лобода, во-первых, увидела эту публикацию, во-вторых, догадалась по ней, что текст там неисправен, и, в-третьих, поняла, что последняя надежда возложена судьбой на ту сумку, что висит у нее в сарае, то на соседской, то на ее половине. Я счастлив, что невольно способствовал этому событию. Вера Ивановна все сообразила – не тогда, когда прочла публикацию романа в «Октябре», а чуть позже: когда прочла мою рецензию на эту публикацию в «Дружбе народов». Тогда она сняла с гвоздя сумку, а потом сняла трубку и позвонила в Москву наследникам автора.

Полный текст романа Гроссмана «Жизнь и судьба» был спасен. Роман обманул судьбу и вернулся в жизнь. Детективная история, совершенно в духе нашего просвещенного века, на этом завершилась.

Однако есть еще один сюжет, связанный с драмой появления книги Гроссмана на свет: соотношение двух его романов, вернее, двух частей единого повествования. Есть ведь не только вторая часть: роман «Жизнь и судьба», тот самый, что был закончен и уничтожен в 60-е и спасен в 80-е годы, есть и первая часть: роман «За правое дело», благополучно законченный в разгар «культа личности», тогда же, в 1952 году, опубликованный в «Новом мире», разруганный несколько месяцев спустя, быстро доработанный автором и благополучно вышедший отдельным изданием в 1954-м, на пороге оттепельной, либеральной, «волюнтаристской» эпохи.

Но благополучие этой книги кажется таковым, только пока сравниваешь ее судьбу с судьбой второй книги, зарезанной буквально, то есть пошедшей под нож, – однако история этой первой книги тоже страшна, хоть и по-другому. Это психологически тяжко – думать сегодня о тогдашних покаяниях: как идет на уступки сам Гроссман, как каются его редакторы, как кается Фадеев. Как стараются они сохранить достоинство в унизительной ситуации.

Проходит время, знаки меняются, значат другое. Недавно опубликовали письмо, которое В. Гроссман послал в 1962 году Н. С. Хрущеву, прося вернуть ему арестованную рукопись или хотя бы не уничтожать ее. Я все понимаю, но на меня сегодня почему-то страшнее всего действует стандартная для тех лет формула: «Дорогой Никита Сергеевич!» Это «дорогой» написано рукой писателя, который умрет через два года от рака: от болезни потрясения…

Так что детали в такого рода историях бывают еще и почище целого. Роман-то первый, «За правое дело», – УСПЕЛ войти в сознание читателей, его оценили, почувствовали, что это такое, – в 1952 году! Я помню (да и как не помнить, когда третий курс филфака МГУ гудел от споров) – этот слух, летящий впереди книги: появилась современная «Война и мир»… Не верилось, но слух летел. Потом пресекся: навалилась на роман критика. Опять-таки, детали, имена… кто навалился, кто и что писал. А. Лекторский, например. Поди теперь вспомни, кто такой.

Другие известны всем. М. Бубеннов, например. А. Первенцев… но это еще можно объяснить. Мариэтта Шагинян… Ладно, отвлечемся от персоналий, – общий ход событий не менее интересен. Обвал начинается как-то странно. Сначала – парочка дежурных замечаний в редакционной статье журнала «Коммунист», стиль – суконно-бархатный: даже в хороших-де произведениях, завоевавших признание советского читателя, партийные работники обрисованы беднее, чем другие образы. Дальше, по иронии судьбы, – два примера: парторг Жуков из «Журбиных» Вс. Кочетова и комиссар Крымов из романа «За правое дело»: последний мало действует и изображен «в отрыве от своей непосредственной работы руководителя и воспитателя бойцов и командиров…» (Помнит ли читатель, что стало с Крымовым в романе «Жизнь и судьба»? В какой ситуации он там. «действует», в каком «отрыве» от непосредственной работы и почему?). Есть что-то сюрреалистическое в истории нашей литературы. Что уж там подумали в верхах, еврейские ли молитвы «дела врачей» отозвались на Гроссмане, но три месяца спустя тот же «Коммунист», а с ним вместе и газеты разгромили роман Гроссмана как вещь враждебную, чуждую, идейно-порочную. Я в эти доводы вникать сейчас не хочу, меня волнует другое: сюрреалистичность ситуации. Сталин умирает в начале марта 1953 года, а «общественность», взявшая разгон в середине февраля и начавшая топтать Гроссмана, никак не может остановиться.

Общественность, конечно, остановилась. Гроссман тоже проявил лояльность: признал недостатки, учел критику и с помощью Фадеева довел книгу до отдельного издания.

Вопрос, важный для нас сегодня: в какой мере эта доработка должна быть признана текстологами и какой вариант романа «За правое дело»: журнальный или книжный – надо считать выражением «последней авторской воли»? Вопросы не так просты, как кажется: да, автор может переработать что-то под давлением, но при этом он ищет новые пути, в некоторых случаях он по новым путям может пойти дальше, чем-то пожертвовать, но что-то и найти.

Однако текстологические сложности, при этом возникающие, по-настоящему углубляются, когда мы пытаемся состыковать оба романа: тот, который появился в 1950-х годах, и тот, который мы читаем сегодня. Вот пример, ставший объектом гамлетовских сомнений для зарубежных публикаторов «Жизни и судьбы»: в каком месте романа должно находиться последнее, предсмертное письмо Анны Семеновны Штрум к сыну, посланное из гетто? Сила этого эпизода такова, что вопрос о композиционном месте его весьма важен. По хронологии событий письмо должно находиться в первой книге. Потому ли оно попало во вторую книгу, что в 1952 году Гроссман не рискнул даже и предлагать его редакторам,