Откровение огня — страница 21 из 70

В «Откровении огня» говорилось, что от одиночества бежать не надо. Через чувство одиночества надо пройти как через туман. Тьма наполнена энергеей, и в ней горит огонь. Отсюда было и название книги.

Этот огонь не жжет.

Невидимый,

он в ночи покажется белым,

золотым

или черным.

Переведи дыхание —

и он пройдет через тебя.

Не спрашивай о нем

все, что скажет о нем другой,

лишнее.

Ты знаешь этот огонь.

Вспомни его.

Когда мысли и чувства направлены из «узла» к другому концу «нити», то начинает восприниматься «тайное». Способность к этому дает опыт души — опыт Вечной Жизни, покоящийся в глубинах памяти, под «узлом». Восприятие «тайного» — это, по сути, оживление воспоминаний души о «потустороннем». Для этого кенергийцы применяли действа — мистическую практику с изменением ритма дыхания и использованием силы воображения. Насколько я мог судить, оригинальной ее назвать было нельзя. С моими скромными познаниями в восточной мистике, приобретенными на цикле лекций в Теософском обществе, я видел в кенергийских действах элементы йоги, тибетской тантры, суфизма. Когда я читал рукопись, я все время что-то узнавал. Ассоциации уводили в разные стороны, в том числе в современность: вспоминались, например, экзистенциалисты, Карл Юнг, Виктор Франкел и даже Кен Вилбер, один из авторов трансцендентной психологии.

Впрочем, кенергийская рукопись не удивляла новизной в том смысле, в каком ею не удивляет и всякая истина. Суть вещей не меняется, меняются ее толкования. «Откровение огня» отличали раскованность суждений о сакральном и психологизм оценок человеческих побуждений. Эта книга меня задела, и если бы я отдался душевному волнению, одолевавшему меня при чтении отдельных высказываний, а затем берег бы в себе это чувство, поддерживал бы его, дал бы ему разрастись, возможно, в моей жизни, как говорят сейчас, «вскрылось бы духовное измерение». Такое происходило с другими — я знал об этом из книг, но со мной ничего подобного не случилось. В ту ночь, когда «Откровение огня» попало в мои руки, сильнее оказалось другое возбуждение — интеллектуальное. Феноменальная книга вызвала в моей голове лихорадочное движение, где смешались анализ, гипотезы, умозрительные образы и просто фантазия.

Кенергийское учение было беспрецедентно для своего времени и не увязывалось с местом, где возникло. Тем не менее это было фактом: в захолустном монастыре под Рязанью триста лет жили монахи-мистики, совершенно по-своему исповедовавшие христианство. О происхождении их воззрений можно строить лишь догадки. Являлось ли кенергийство своеобразным ответвлением исихазма? Продолжало ли оно какую-то неизвестную раннехристианскую традицию, как этого очень хотел Лева Глебов? Сказалось ли здесь влияние восточной мистики? И что бы было, если бы по христианскому миру распространилось такое понимание Благой Вести?

Куда меня уводили мысли в ту ночь, когда передо мной лежала раскрытой «самая интригующая древнерусская рукопись», лучше будет оставить для себя. Ночь была сумасшедшей и мысли — тоже. В памяти всплывали мои разговоры с Глебовым и Гальчиковым. Вспоминался мне и священник реформистской церкви, куда меня в детстве водили родители. Став «отроком», я не захотел его больше слушать.

Наверное, самое драматическое недоразумение христианства — это церковное толкование библейско-евангельского положения «человек — чадо Господне». То, что в Священном писании означало происхождение, на практике стало статусом. Только так можно понять, почему послушание для христиан — такая большая добродетель и почему в их религиозной жизни так много чисто детского: страх провиниться (согрешить) и получить наказание, вымаливание прощения, обещание примерного поведения. Любопытно, что в глазах церкви «чадо Господне» не растет. Традиционное церковное наставление верующих таково, что они в своей массе никогда не изживают духовную инфантильность.

То, что взрослый — во многом дитя, считали и кенергийцы, только не малое дитя, а отрок. Такой возрастной сдвиг меняет многое. Отрок — ребенок, в котором пробуждаются силы. Он хочет их испробовать. Он рвется к самостоятельности и делает ошибки. Ошибки отрока как-то нелепо называть грехами. «Расти, отроче!» — повторялось как рефрен в кенергийской рукописи. Своеволие встречало у ее автора понимание, и он открывал отроку глаза на то, что тот еще не осознавал: меру вещей и их скрытое взаимодействие.

Читая «Откровение огня», я обнаружил, что этот уникальный документ сможет интересным образом расширить горизонт моей диссертации. Я предвидел, что «Откровение огня» представляет значительную культурно-историческую ценность, но я не мог ожидать, что эта книга окажется такой интересной для меня самого. В ней много говорилось о том же, о чем я писал свою диссертацию — о «проявлении индивидуальности». Непохожесть, одиночество, стихийность чувств, осознание своих сил и бессилия, внутреннее и внешнее — все это имело отношение к моей теме, а «отрок» был персонажем, которого я искал в бытовых повестях. Интересно было бы соотнести отобранные мной тексты с кенергийской рукописью, но думать об этом не приходилось: передо мной лежал документ, на который я не мог сослаться. Этот факт набирал в весе по мере того, как истекала ночь, а с ней — время, в течение которого я мог располагать «Откровением огня». У меня в кармане все еще была записка Совы с «условиями».

«Эта книга моя…» — написала мне библиотекарша. Что за историю мне предстояло от нее услышать? Неприятные предчувствия сгущались по мере приближения утра и вытесняли эйфорию, которую вызывала у меня кенергийская рукопись. Я представлял дело так: Парамахин и Сова и правда нашли где-то в АКИПе подлинное «Откровение огня». По какой-то причине было решено это скрыть. Тайна свела их, но ненадолго. Произошел разрыв. Манускрипт как-то оказался у Совы. Держать его у себя, будучи в ссоре с Парамахиным, ей рискованно. Она ищет покупателя.

Трудно было предположить какую-то другую причину обращения ко мне Совы, как не желание продать «Откровение». Чем завершится наша встреча, зависело от того, насколько далеко зашли авантюры Совы и сколько она хочет за книгу. Если дело еще можно замять, а желание библиотекарши заработать на «Откровении» скромно, проблем не будет. Я мог бы купить рукопись, передать ее Парамахину и потребовать, чтобы она опять оказалась на своем месте в архиве. Чтобы ввести «Откровение огня» в научный оборот, требовалось, чтобы оно вернулось обратно в АКИП. Если же Сова скрывалась не только от Парамахина, но и от милиции, история становилась криминальной, и еще вопрос, можно ли повернуть ход событий. В этом случае, возвращая «Откровение огня» бывшей библиотекарше, я отдавал бы его в неизвестность.

Не глупо ли придерживаться честного слова в сомнительном деле? Я представил на своем месте профессора Глоуна: он бы сфотографировал «Откровение» без всяких раздумий. Возможно, он даже бы не вернул Сове рукопись — отнес бы ее обратно в АКИП, а с Совой отказался бы и разговаривать. Я так не мог.


НИКИТА

Марья не сразу услышала козу. И сообразила не сразу, что та блеет, потому что недоенная. Когда она доила свою Лушку, просила у нее прощения:

— Опять я чумная. Что я могу поделать?

И как только вспомнила о курах и поросенке? Накормила их. Солнце садилось. Детей все не было.

Длинный жаркий майский день оставил вечеру свое тепло. Марья как присела на лавку у дома, вернувшись от скотины, так и осталась сидеть. Хорошо было на воздухе. Вечерний ветерок пролетал через нее, словно она сама была воздухом. Марья замечала только, как дышала, больше ничего. Из мыслей не пропала только одна: «Где же дети?» Тревоги она не вызывала. Всякий раз, когда эта мысль возникала, возникала и уверенность, что они скоро вернутся.

Дети, все трое, появились, когда рассвело. Натка спросила мать:

— Ты здесь всю ночь сидишь?

— Всю ночь, — отвечала улыбчиво Марья. Сама она ничего не спрашивала. Увидела сыновей и дочь — и не двинулась, только глазами дала понять, что рада им.

Младший сын Марьи Афонька прошмыгнул в избу — он боялся матери, когда она становилась такой. Гриша, старший, подошел к Марье, поднял ее с лавки и увел в дом. Из Марьиных глаз потекли слезы. Переступив порог, она прижалась к груди сына, уже ее переросшего, и расплакалась в голос.

На следующий день пополудни вернулся с промысла Трофим, муж Марьи. Она опять сидела на лавке. Солнце пекло, ей же было хоть бы что. Трофим встал перед Марьей, но она мужа не увидела. Он зло сплюнул и прошел в дом.

— Давно мать такая? — спросил Трофим Натку, мывшую в горнице пол.

— Три дня.

— А ребята где?

— Черт их знает!

— Не ругайся! — крикнул Трофим и выматерился.

Натка продолжала свое дело. Отец сел на скамью, вытянул ноги и сказал:

— Не могу видеть мать, когда она истуканом сидит. Бешеным делаюсь.

— И Афонька такой. Тоже не может.

— А тебе, вижу, на мать наплевать?

— Почему наплевать? Мне не наплевать. Чего беситься, коли ничего нельзя поделать?

— За ней повторяешь. Это ее слова: «ничего не поделаешь». Поделаешь, коли захочешь. Давай обед.

Натка замерла с тряпкой в руке.

— Ну чего стоишь? Говорю тебе: обед давай!

— Мы тебя завтра ждали, — выдавила из себя дочь, не глядя на Трофима. — Все щи съели в обед. Я думала новые варить завтра.

Отец сплюнул, встал с лавки и пошел прочь.


Трофим прошел уже Марью, но вдруг остановился и шагнул обратно к ней. Он опять встал перед женой, заслонив ей ту даль, в которую она не мигая смотрела. Но и в этот раз она не подняла глаз — смотрела сквозь него. Трофим опустился перед Марьей на корточки, схватил ее за плечи и поймал ее взгляд. Глаза Марьи чуть сузились, губы дрогнули. Наверное, это было приветствие.

Трофим затряс жену за плечи, следя за выражением ее лица. Марья сморщилась. Трофим стал трясти ее все сильнее и сильнее, но добился только того, что Марья закрыла глаза. Побагровев, муж отпустил ее, сжал кулак и ударил в левый глаз. Лицо Марьи сжалось как при крике, но она не закричала, только застонала. Трофим выругался и ударил жену еще и по правому глазу.