Открыть 31 декабря. Новогодние рассказы о чуде — страница 54 из 78

– Эт-то что?! – В Зинином рюкзаке открылась кладка желтых верблюдов «Кэмел». – В камеру! Хранения.

В мертвой Зининой руке декларация трепещет, будто под вентилятором. Вместе с рюкзаком Зина выставлена в коридор. Когда командующий скрывается в следующем купе, сорокалетняя мать распавшегося семейства падает на четвереньки и начинает метать нам сигаретные блоки; мы лихорадочно распихиваем их под матрацы.

– Отойти от двери! – команда гремит все дальше и дальше, и Зина с голубыми трясущимися губами каждый раз вспрыгивает навытяжку. Вагонный гофмаршал наблюдает из проводницкого купе с брезгливой отрешенностью аристократа. Из развинченного люка над его дверью вывалилась желто-алая лакированная груда сигаретных кирпичей, к которым он не имеет ну ровно никакого отношения.

– Какой хороший мужик! – вскипел благодарный гомон, когда таможенник удалился: никого не ссадил, ни бакса не взял…

Тогда считать мы стали раны: все кругом завалено утаенными сигаретами и бутылками, всюду на радостях чокаются.


Что-то вроде Варшавы (сердце все же пристукнуло – первая заграница, а я-то уже решил, что ее коммунисты придумали, чтоб было куда не пускать и с кем бороться), но весь муравейник повторяет: «Сходня, Сходня»… Ах, наверно, Всходня – Восточная!.. За полминуты выгрузить гору тюков, чтоб ничего не сперли, – эта штучка посильнее задачи про волка, козу и капусту. Полутемный туннель, жмемся друг к другу, как во времена Жилина и Костылина: рэкет охотится за отставшими. Вспыхнул чистотой и лакированной пестротой витрин вокзал. Тянемся полуплощадью-полуулицей, своевольная тележка-двуколка на стыках бетонных квадратов норовит сковырнуться набок, а товарищеская спайка здесь та еще – ждать не станут.

Закопченные, в боевых выщерблинах стены, иностранные вывески, где скорее ухо, чем глаз, ухватывает славянские отголоски: «увага», «адвокацка»… Магазин по-польски – «склеп»: что поляку здорово, то русскому – склеп.

Из-под сыпучих ворот открывается утоптанный снежный проулок среди полипняка синих дощатых ларьков, обвешанных густым флажьем джинсов обоего пола, ларьки напичканы какой хурдой-мурдой, в которой, будто в цветастых водорослях, запуталась черная скорлупа разнокалиберной электроники. Проулком в обнимку бредут, шатаясь, два иностранца, запуская в небеса ананасом, вернее сосулькой, и лаская слух родным русским матом.

Моя вчера богиня, а сегодня командирша расстелила прямо на утоптанном снежном крем-брюле алую клеенку и начала теснить на ней наши сокровища под сенью перевернутой голубой пагоды из пластиковых ведер, покуда я нанизывал часы на леску – с кукана их труднее стырить.

Вот она, русификация: юная польская парочка, желающая запастись пододеяльниками до самой золотой свадьбы, чешет совсем по-имперски. «Перекупщики, – одаривает улыбкой моя повелительница, – лучше сами эти деньги заработаем, все равно стоять». Остролицый небритый персонаж из «Пепла и алмаза» обращается ко мне, и в его реплике цензурны одни предлоги да суффиксы. Торговля идет неважно, как бы на Новый год здесь не зависнуть.

К хлопотливому соседушке, на карачках погруженному в нежный перезвон сверлышек, фрезочек, плашечек (рентабельность бесконечна, ибо прибыль делится на ноль – все украдено с завода), которые он рассыпает кучками вокруг раззявленных в небеса электрических мясорубок, подходят двое в непроглядно черных кожаных куртках, исполосованных вспышками молний. Их русский с блатным привкусом подлиннее моего, дистиллированного. «За что платить, за снег, что ли?.. Вам, что ли?.. А удостоверения есть?..» – пытается петушиться побледневший укротитель металла.

Моя маленькая хозяйка ласково поглаживает меня по одногорбой спине (моя должность при ней называется «верблюд»): нас не тронут, они на мясорубки позарились – триста тысченц, шутка ли! Но даже диковинные «тысченцы» (боже, тржи тысченцы, неужели я когда-то читал «Братьев Карамазовых»!..) меня не оживляют. Я свирепо горблюсь, угрюмо играю желваками – чучело тоже способно отпугивать воробьев, – но мне до ужаса не хочется вместе с моей богиней купаться в помоях.

И я ведь впервые за границей, а где же, наконец, иностранцы?!

Они посыпались с неба – фашистский десант. Свирепый лай команд сам собой – послевоенное детство – складывается в сакральные: «Хальт!», «Цурюк!», «Хенде хох!». Владелец мясорубок, обратившийся в карлика, лепечет: «Почему я?.. Мы ж тут все…»

«Торбу!!!» – оглушает весь в невиданных эмблемах (иностранец!) страшный усач – второе пришествие маршала Пилсудского; клацают затворы, ощериваются наручники. «Может, там и есть что, я ж не продавал, я для себя… – и в предсмертном заячьем отчаянии: – Я же знаю, кто вас навел!..» Из сумки зловеще, как фиксы бандита, поблескивают латунные колпачки запретной водки. «За товаром приглядите!..» – и трясина сомкнулась…

Но через час снова смилостивилась: хозяин мясорубок вернулся, облегченный на неизвестную сумму. На какую – коммерческая тайна.


А мы к темноте распродали-таки практически все: моя хозяюшка почти не торговалась, чтобы на Новый год не зависнуть на чужбине.

На ночлег влачимся по какой-то крутейшей полутемной лестнице, среди невидимых тел пробираемся к ледяному ложу, – мне с «жоном» выделена двуспальная постель, заваливаемся полуодетые. В четыре утра у двери туалета уже очередь, у кухонной раковины – тоже. Возвращаюсь прилечь, но в постели успела устроиться хозяйка. Во мраке скрипучей лестницы-шахты она жизнерадостно напутствует, чтобы мы не ходили через бензоколонку: вчера ее постояльцев там опустили на сто долларов каждого. Но наши невыспавшиеся, сопротивляющиеся ознобу лица и без того уже достаточно серьезны.



Нефтяная ночь, чуть разбавленная издыхающими витринами и фонарями. Переулками обходим огни покинутого эсминца – зловеще пустынную бензоколонку. Чужой черный шрифт на кзигарне. Мы движемся к стадиону нехожеными тропами – в этой жиже (потом разберемся, по щиколотку или по колено) вряд ли устроят засаду. Кишение огней в черном месиве, бесконечный рев огнедышащих автобусов, протирающих о нас свои бока, – во что мы превратились, увидим только с рассветом. Спасительный поток согбенных теней, уминаемых турникетами в нарезанную кольцами ярусов сдержанную Ходынку. «Доларирублимарки, доларирублимарки…» – взывают едва различимые менялы.

Редкие лампочки под ледяным ветром раскачиваются на временных шнурах, как на бельевых веревках, черные людские силуэты споро сооружают силуэты палаток, меж которых протискиваются угрюмые толпы, все с тележками и сумищами; сцепляются и расцепляются безмолвно, покуда не сцепятся два благородных человека – тогда доходит до дуэли. Поршнями продавливают толпу нескончаемые автомобили, ослепляя горящими фарами, вминая сторонящихся в прилавки, правда, так и не расплющивая до конца. Оторванные друг от друга, отыскиваемся вновь и вновь (самое трудное – не дать потоку увлечь себя). Этаким манером нужно обойти все девять овалов ада, чтобы при свете коптилок и ручных фонариков перещупать все цены и дамские штаны (легинсы?) с блузками и блузонами ягуаровых и тигровых расцветок, чтобы вернуться к самым дешевым. Здесь не у мамы, сочтешь три процента пустяком – потеряешь месячную зарплату.


После общих испытаний я ощущаю родство с челночной братией даже при посадке в автобус до Бреста, оттуда двинем поездом. Ну и что с того, что тычутся локтями, задами, рыкают, тявкают, – свои же люди! Я могу пристроить наши сумки в непроглядное багажное подполье и последним, какая разница! А в Бресте последним забрать, поднырнув под боковые надкрылышки автобуса. И только тут обнаруживаю, что мы уже одни. Вернее, не одни, что гораздо хуже. Темное шоссе, темный пакгауз, темные быки переходного моста и освещенный – близок локоть – перрон, но путь отрезан тремя очень темными силуэтами.

– Они хотят сто долларов, – сухо уведомила моя боевая подруга.

– Все деньги у меня, – поспешно объявил я.

– Гони ты. У вас тут, – пошевелил наши тюки – так ногой переворачивают трупы, – на тонну зелени.

Да вы что, ребята, и полтонны не будет!.. Я всего лишь старался предостеречь хороших парней от оплошности: мы не одни, работаем на фирму, вся зелень в товаре, но товар мечен нашим фирменным знаком – влипнете на реализации, зачем вам это надо, нас мужики уже наверняка искать пошли.

Когда не дрожишь за красоту своего образа, все не так уж страшно.

– Ниче, мы тоже можем по-бырому, – частил блатной фальцет. – Хошь, ща шмотье обкеросиним, бабе твоей табло распишем?!

– Моя баба далеко, – старался я обесценить свою низвергнутую с небес богиню.

– Нам все отсыпают!

Благородный баритон упирал на святость традиций, а фальцет все брал и брал на горло:

– Слушай, мужик, ты меня уже достал!!!

Но я видел, что он включает свою истерику, как водитель сирену, – корысть скотов далеко не так ужасна, как их честь. Чтобы ненароком не задеть их за святое, я с воинскими почестями вручил силуэтам пухленькую пачечку российской рвани.

Спасительный перрон, я жду похвал – мы отделались сущими копейками, – но первое, что она мне говорит:

– Значит, твоя баба далеко? Теперь поедешь к жене под бочок, Новый год праздновать?

Я даже растерялся. Женщины это любят – выдвигать десять обвинений сразу. Не будешь же отвечать по пунктам. Пункт первый: про бабу я сказал, чтобы только отмазаться от бандюков. Пункт второй: на Новый год мне все равно не успеть…

Я ответил только на второй.

– Ничего, она тебя встретит утречком с шампанским.


Этим она меня и напутствовала, когда я в Москве усаживал ее на поезд до Химграда:

– Можешь радоваться, отделался от меня, поедешь пить шампанское с женушкой.

Кажется, она малость тронулась на этом шампанском.



Но шампанское-таки явилось ровно в полночь, когда поезд миновал Тверь. Сытенький молодой человек новой формации, с аппетитной скромностью объяснявший, как их, людей из органов, ценят в коммерческих банках, извлек угревшуюся бутылку шампанского и окатил нас всех, как из брандспойта. Потом рубашка очень приятно пахла. А когда народ собрался укладываться, деловито спросил: