Открыть 31 декабря. Новогодние рассказы о чуде — страница 66 из 78

Юкля сидела, оглушенная. Чай давно остыл, воздух наполнился прохладой, голые ноги стыли, руки покрывались мурашками. Перед глазами вставали фотографии блокадного Ленинграда и черный силуэт в шляпе и пальто, который, как Черный Человек Блока, искал в кромешной тьме, рассекаемой всполохами пламени, оторванную руку. Кошкин искоса взглянул на нее, вплеснул рукавами своей драной шинели и ласково забасил:

– А ты-то, ты-то чего сидишь, спи-ка давай-от! Сдашь экзамены свои, сдашь, скубентка косолапая!

Последнее, что Юкля успела почувствовать, проваливаясь в сон, – его шершавую руку на лбу и песню – что-то такое про голубой шарф, который кружится в воздухе и никак не может приземлиться, и кавалер барышню хочет украсть.

Где эта улица, где этот дом,

Где эта барышня, что я влюблен?

А вот эта улица, вот этот дом,

Вот эта барышня,

Что я влюблен!

Проснулась она утром в своей постели, взмокшая, но совершенно выспавшаяся и даже как будто посвежевшая. Строки, никак не желавшие укладываться предыдущие недели в стройный текст внутри, разбежались по своим местам и выдавали в телесуфлер главу за главой, совершенно без напряжения. Явилась Юкля на первый экзамен раньше всех, сдала его лучше всех и, вылезая из сестрорецкой электрички на станции напротив курорта, вдруг явственно почувствовала, как Юкля растворилась во вчерашней дымке пожара, уступив место звонкой, радостной Июле, и было это волшебство ей подарено то ли Кошкиным, то ли просто она повзрослела.

Вечером она засучила рукава, включила на всю катушку на стареньком виниловом проигрывателе пластинку Velvet Underground и принялась разбирать не разобранные матерью вещи Серафимы, извлекать на свет из шкафов истертые до прозрачности платья, похожие на мотылиные крылья, бесконечные альбомы, со страниц которых смотрели на нее уже какие-то совсем другие, чуть более знакомые лица. И почему-то целый мешок вязаных детских пинеток.



Незаметно просвистел студенческий год на филфаке – яркий и быстрый, как китайская петарда с подвохом, и летом, благополучно сдав экзамены, Июля с рюкзаком за спиной снова выкатилась из электрички на станции напротив курорта. Впереди были каникулы без университетского гвалта, и она уже предвкушала, как в тишине ляжет, раскинув руки в некрасивой позе морской звезды, в солнечный квадрат от балконной двери и будет наблюдать, как лениво ветер шевелит белое полотно занавески.

Первым делом она поднялась к родительской квартире – посмотреть, дома ли мама, и, пока возилась со старыми замками и тысячей ключей, не заметила, как сзади кто-то подкрался, оторвал ее от пола и закружил под дикий визг. Она сучила руками и ногами, кто-то невидимый смеялся, а потом поставил ее на пол лестничной клетки и оказался Сашей. Он снова изменился до боли в груди – заматерела его тонкая красота, стала полновеснее, ближе к земле, витальнее, харизматичнее. Июля покраснела и выкинула в воздух облако феромонов, которое, видимо, сразу же достигло цели. Саша внезапно прекратил ржать и немного подался назад, как будто сейчас впервые ее увидел.

– Знаешь, – сказал он, – а ты изменилась. Не понимаю, как и в чем, но очень.

Выяснилось, что квартира Потоцких снова продается, новые жильцы въезжают уже через неделю – мама перебралась в Петербург поближе к нему, они влезли в ипотеку и в Сестрик Саша, собственно, приехал забрать остатки вещей.

И все заверте…



Весь этот месяц, наполненный бесконечными разговорами и сексом во всех возможных и невозможных местах квартиры, дома, улицы и города, Июля в свободные от того и другого минуты пыталась угадать, в какой момент все годы ее невозможной, недостижимой и от этого отложенной навсегда влюбленности пошли по другому сценарию. Где, когда и почему ручка тумблера щелкнула внутри Саши и он смог ее разглядеть – хотя что тут было разглядывать, когда, в общем-то, все как было ничего особенного, так им и осталось, прибавился только третий размер груди, немного филологического цинизма и половое воспитание. Разгадать она не могла – ни его, ни себя, ни цепочку событий, приключающихся постоянно в этой пыльной дороге, поэтому на вторую неделю их моментального романа просто бросила это дурное занятие и целиком предалась моменту.



Рассматривать по утрам в солнечной пыли на его руке, закинутой на ее плечо, мелкие волоски, похожие на ворсинки абрикоса, тащить в стиральную машину майки, чтобы тайком понюхать их по дороге – все это, видимо, было частью какого-то плана, в котором была еще очень важная история. Она любила козьими, как ей казалось, глазами с продольным зрачком молча наблюдать, как он ест, как он смеется, рассказывает что-то бесконечно. И в тот момент, когда он с особым, серьезным видом излагал подробности своей матмеховской жизни, начать молча раздеваться у холодильника – подальше, чтобы сразу достать ее было нельзя. «Мы бесконечно трахаемся, как бездумные кролики, – думала она по ночам, глядя в беленный мелом еще при Брежневе потолок. Спящая Сашина рука лежала на груди, она водила пальцем по его запястью, запоминая кончиками своих пальцев каждую впадинку, выемку, выпуклость. – Ну и слава богу. Подумаем потом». Впервые, с детства и до этого момента, она точно узнала, запомнила и закрепила одно простое чувство – что Саша любит ее. Сейчас любит, и эта любовь – правда. Хоть и сам он не до конца это осознает.


Но потом подумать не успелось.

Как-то ночью с субботы на воскресенье она проснулась от аккуратного шороха на кухне, как была, без ничего, метнулась туда и застыла в кухонном проеме.

Саша с таким лицом, которого ей не доводилось видеть еще никогда – ни в детстве, ни в ранней их юности, ни сейчас, в эти полтора месяца, – запихивал в сумку вещи, не складывая их. Просто заталкивал рукой, совершенно не задумываясь о том, помнутся они или нет. Он видел ее, но не откликнулся на появление никак – не заговорил, не объяснил, что происходит, лицо его при этом было раскрашено удивительной палитрой цветов – стыда, страха, злости, какой-то воровской интонации, как будто он медвежатник, застигнутый у сейфа.

– Саша, что происходит? – спросила Июля, не отрывая руки от косяка кухонной двери, потому что раньше, чем Саша, о том, что происходит, ей рассказали цвета и запахи. Ей казалось, что воздух закончился – весь, везде, и легкие горят, земля уходит из-под ног, и если она сейчас отпустит косяк, то упадет и никогда больше не встанет.

– Ну, что происходит, – все так же не глядя на нее, сказал Саша сдавленным голосом, – ехать мне надо, вот что происходит.

– Зачем?

Он швырнул в сумку связку ключей и резко застегнул молнию.

– Затем, что ты мне надоела. Надоела, понимаешь? Потрахались – и хватит.

Июля пошатнулась, как от пощечины, и даже почувствовала, как след этой пощечины налился кровью.

– Саша, зачем ты говоришь это? Ведь ты врешь. – Это было настолько очевидно, что Июля никак не могла понять, для чего он сейчас говорит эту гадость, цвета путались и переливались, пульсировали, и она никак не могла выхватить ниточку, которая размотала бы клубок до конца, до причины.

– Я вру? Вру? Ты с самого детства таскалась за мной, как молчаливое животное, смотрела своими коровьими глазами, хамила, интересничала – ну так тебе казалось, по крайней мере, – дышала мне в спину, следила, куда и с кем я пошел, предлоги свои нелепые выдумывала, чтобы только общаться. Такое есть понятие – «трахательность», понимаешь? Вот к тебе оно никогда не было применимо, только сейчас что-то отросло.



Дым сгоревших легких начал жечь глаза изнутри, но слезы все не наступали, да и она не хотела этой воды, которая потушила бы внутренний пожар. Воздух закончился окончательно, а вместе с ним, как ей показалось, и жизнь, и в этом безвоздушном пространстве вдруг произошло какое-то действие.

Цвета рассыпались, как огромная коробка деталей «Лего», поерзали и сложили картину, больше похожую на кинопленку: а ведь Саша помолвлен с девушкой из «очень хорошей семьи». И давно. И свадьба у них через пару недель. И никак он не ожидал того, что здесь произойдет между ними, прорыва этой плотины, волны, вымывающей все целиком, сносящей все на своем пути, большой, огромной взаимной любви. И он не знал, как разрешить этот свой внутренний спор, каким топором изрубить планы на жизнь и невозможность отказать себе в этом приключении, которое оживляло в нем остатки чего-то, как выясняется, давно умершего. И решил он вот так, прыгнул в такую вот темную и ледяную воду. И делал он так всегда, со всеми, кто не вписывался в его планы на будущее, тяготил необходимостью принимать другие решения. Все это было так больно и так чуждо, что она просто подошла к кухонному столу, рывком сдернула с него скатерть и завернулась в нее, не обращая внимания на посыпавшуюся посуду, а потом сказала голосом, лишенным краски:

– А ведь ты трус, Потоцкий. Трус и предатель.

Саша дернулся, так же, как и она, – как будто его ударили. Ему на минуту даже показалось, что Июля каким-то образом все знает: и про его планы на все, и про Марину, и про бизнес Марининого папаши, и про перспективы в этой семье – а он так устал от мелочности быта, от его неустройства, у него светлая голова и большие амбиции, которые позволят маленькому Саше вырасти в большого, сильного Александра – ни про ультиматум, который ему вечером в телефонном разговоре поставила Марина – или я, или папа со свету тебя сживет, выбирай. И он выбрал. Но Июля молча стояла и светилась в темноте кухни, как мраморное изваяние, завернутое в скатерть, и не сказала больше ни слова, не дала ни одного крючочка, за который можно было бы зацепиться и выдернуть себя из ужаса этой безвыходной ситуации. Поэтому он просто взял сумку, обошел Июлю, натянул в прихожей кроссовки и вышел в подъезд, а потом в темный двор, душно пахнущий травами и тополиным соком, потом и на улицу, и пошел, не оборачиваясь, прямо до шоссе.

Когда хлопнула дверь подъезда, Июля сползла по стене и не заплакала, нет. Плакать она с того момента перестала вообще. Она завыла, как подбитый на охоте зверь. В глубине черепной коробки мелькали какие-то непонятные, чужие кадры хроники – почему-то молодая, совершенно непохожая на себя Серафима, какие-то люди в старомодных костюмах, ревущий кузнец, Черный Человек и его рука и добела отмытый, нарядный, сияющий и кудрявый Кошкин в лихо заломленной фуражке, который говорил, что трусость – страшный, страшный грех. Она не чувствовала боли потери или обиды от этого предательства, ей не было жаль, что большая любовь ее жизни оказался таким мелким и никчемным человеком – Саша совершенно точно не был ни мелким, ни никчемным. Она чувствовала всепоглощающую печаль от того, что он предал не только ее, но и самого себя.