— Все хорошо, Роланд, — сказал я. Он с благодарностью посмотрел на меня, взял мою руку, прижался к ней щекой и заснул.
В течение нескольких последующих ночей я приходил к руинам, проводя здесь темные часы до полуночи, обходя кусок стены, ставший причиной такого количества волнений, но ничто меня не потревожило; жизнь в природе текла своим чередом; и, насколько мне известно, больше здесь никто ничего никогда не слышал. Доктор Монкрифф рассказал мне историю мальчика, имя которого скрыл. Я не стал спрашивать, подобно Симсону, как он с ним познакомился. Он был блудным сыном, — слабым, глупым, легко поддававшимся чужому влиянию. «Все, что мы слышали, действительно произошло некогда в его жизни», — сказал доктор. Молодой человек вернулся домой через день или два после смерти своей матери, служившей экономкой в старом доме, и, пораженный этим известием, бросился к двери и крикнул ей, чтобы она впустила его. Старик едва мог говорить об этом из-за мешавших ему слез. Мне показалось, что… да поможет нам Бог, как мало мы знаем! — подобная сцена могла каким-то образом запечатлеться в скрытом сердце природы. Я не претендую на то, чтобы узнать — как, но ее повторение поразило меня своей странностью и непостижимостью, механической точностью, словно невидимый актер ничего не мог изменить, и должен был каждый раз играть свою роль, не отступая ни на йоту. Кроме того, меня поразило сходство между старым священником и моим мальчиком в отношении этих странных явлений. Доктор Монкрифф не был так напуган, как я сам и все остальные. Это был не «призрак», как, боюсь, мы все вульгарно его называли, а бедное существо, которое он тотчас же узнал, как прежде знал его во плоти, не сомневаясь в его личности. И для Роланда это было то же самое. Страдающий дух, — если это был дух, — этот голос из невидимого, — был бедным несчастным существом, которому нужно было помочь, — так считал мой мальчик. Когда ему стало лучше, он совершенно откровенно рассказал мне об этом.
— Я знал, что папа сможет это сделать, — сказал он. Это было сказано тогда, когда он полностью выздоровел и окреп, и всякая мысль о том, что он станет истериком или будет страдать галлюцинациями, исчезла навсегда.
Я должен добавить к своему рассказу один любопытный факт, который, как мне кажется, не имеет никакого отношения к вышесказанному, но который Симсон представил как доказательство человеческого вмешательства, и который он был полон решимости найти во что бы то ни стало. Во время этих событий мы очень внимательно осмотрели руины; но потом, когда все было кончено, когда мы, воспользовавшись праздностью воскресного дня, неторопливо обходили их, Симсон своей тростью ткнул в старое окно, полностью заваленное осыпавшейся землей. Он спрыгнул в него в сильном волнении и позвал меня. Мы обнаружили маленькую каморку, — ибо это была скорее каморка, чем комната, — полностью скрытую плющом и обломками, в углу которой лежала охапка соломы, как если бы кто-то устроил себе постель, и несколько хлебных корок на полу. Здесь кто-то жил, причем, не так уж много времени тому назад, — заявил Симсон; более того, он был теперь полностью убежден в том, что это неизвестное существо и стало причиной таинственных звуков, которые мы слышали.
— Я же говорил вам, что это дело рук человека, — с торжеством произнес он.
Я думаю, он забыл, как мы с ним стояли с нашими фонарями, ничего не видя, в то время как пространство между нами пересекало нечто, способное говорить, рыдать и страдать. Но с людьми подобного склада не поспоришь. Он готов был посмеяться надо мной.
— Я сам был озадачен, — поскольку не мог понять этого, — но я всегда был убежден, что в основе всего этого лежит человеческая воля. И вот вам очевидное доказательство; ловкий парень, нечего сказать, — заявил доктор.
Бэгли покинул меня, едва только поправился. Он уверял, что это вовсе не недостаток уважения, но он терпеть не мог «таких вещей»; он был так потрясен и напуган, что я с радостью пошел ему навстречу и отпустил его. Что касается меня, то я решил остаться в Брентвуде на все время аренды, но не стал ее возобновлять. К тому времени мы нашли другой уютный дом и приобрели его.
Должен добавить, что когда доктор начинает подтрунивать надо мной, я всегда могу вернуть серьезность его лицу и заставить замолчать, когда напоминаю ему о кусте можжевельника. Для меня это не имело особого значения. Я могу поверить, что ошибся. Так или иначе, меня это не волновало, но на него это напоминание производило совершенно иной эффект. Жалобный голос, мятущаяся душа, — все это он мог принять за результат чревовещания, или реверберации, или… чего угодно: тщательно продуманной мистификации, устроенной каким-то бродягой, нашедшим пристанище в старой башне; но можжевеловый куст ставил его в тупик. Разные люди по-разному воспринимают важность одних и тех же вещей.
Маргарет ОлифантОКНО БИБЛИОТЕКИ(The Library Window, 1896)
Поначалу я как-то не интересовалась многочисленными дискуссиями, возникавшими вокруг этого окна. Оно располагалось почти напротив одного из окон большой старомодной гостиной дома, в котором я провела лето, имевшее такое большое значение в моей жизни. Наш дом и библиотека находились на противоположных сторонах широкой главной улицы Сент-Рулса, — прекрасной улицы, широкой, просторной и очень тихой, как думают те, кто приехал из более шумных мест; но в летний вечер она временами также становится оживленной, и тишина наполняется звуками — звуками шагов и приятных голосов, смягченных летним воздухом. Бывают даже исключительные моменты, когда становится очень шумно: во время ярмарок, а иногда субботними вечерами, когда приходят экскурсионные поезда. Тогда даже самый мягкий солнечный воздух вечера не может сгладить резкие тона и громкие шаги; но в эти неприятные минуты мы закрываем окна, и даже я, которая так любит глубокую нишу, где я могу укрыться от всего, что происходит снаружи, сделав себя при этом зрительницей происходящих там разнообразных событий, удаляюсь из своей сторожевой башни. По правде говоря, внутри никогда ничего особенного не происходило. Дом принадлежал моей тете, с которой (она говорит, слава Богу!) также ничего никогда не происходило. Я думаю, что, на самом деле, с ней много чего случалось в ее время; но все это осталось в прошлом, а в то время, о котором я говорю, она была стара и очень тиха. Ее жизнь текла по заведенному порядку, никогда не нарушавшемуся. Каждый день она вставала в один и то же час и делала одно и то же в одном и том же порядке; день за днем одно и то же. Она говорила, что это самое лучшее в мире, и что рутина — это своего рода спасение. Может быть, это и так; но это очень скучное спасение, и раньше я чувствовала, что предпочла бы стать участницей какого-нибудь события, каким бы оно ни было. Но тогда я не была такой же старой, как тетя, и это все объясняет. В то время, о котором я говорю, глубокая ниша окна гостиной служила для меня убежищем. Хотя тетя и была старой леди (возможно, потому, что была очень старой), она была очень терпима и испытывала ко мне какие-то чувства. Она никогда не произносила ни слова, но часто улыбалась мне, когда видела меня с моими книгами и корзиной работы. Боюсь, что я очень мало работала — по нескольку стежек, когда дух двигал мной, или когда я была более склонна вязать, чем читать книгу, как это иногда случалось. В другое время, если книга была интересной, я проглатывала том за томом, сидя там и не обращая ни на кого внимания. На самом деле, мне это только казалось. Тетушкины старушки подходили ко мне поздороваться, и я слышала, как они разговаривали, хотя очень редко прислушивалась к их разговорам; но если они говорили о чем-нибудь интересном, — любопытно, что я потом обнаруживала это в своей голове. Они приходили и уходили, и мне казалось, что их старые шляпки скользят туда-сюда, а платья шуршат, и время от времени мне приходилось вскакивать и пожимать руку кому-нибудь, кто знал меня, и отвечать на вопросы о папе и маме. Потом тетя Мэри снова слегка улыбалась мне, и я проскальзывала обратно к окну. Казалось, она никогда не возражала. Моя мать не позволила бы мне сделать это, я знаю. Она бы напомнила о десятке вещей, которые нужно было сделать. Она послала бы меня наверх за чем-нибудь, чего, — я была совершенно уверена, — ей вовсе не было нужно; или вниз, чтобы передать горничной совершенно ненужное сообщение. Ей нравилось заставлять меня бегать. Может быть, именно поэтому я так любила гостиную тети Мэри, глубокую нишу у окна, и занавеску, наполовину закрывавшую его, и широкую лавку под окном, где можно было сложить так много вещей, не будучи обвиненной в неопрятности. Всякий раз, когда с нами что-нибудь случалось в эти дни, хотя бы отдаленно похожее на болезнь, нас отправляли в Сент-Рулс, чтобы мы набрались сил. И именно это случилось со мной как раз в то время, о котором я собираюсь рассказать.
С тех пор как я научилась говорить, все утверждали, что я мечтательна, и обладаю пылким воображением, и прочее, в том же духе, что так часто смущает девушку, которая любит поэзию и размышлять о прочитанном. Люди зачастую и сами не понимают, что они имеют в виду, когда говорят «мечтательна». Нечто, похожее на Мейдж Вильдфайр или что-то в этом роде. Мама считала, что я всегда должна быть занята, чтобы не думать о всякой чепухе. Но на самом деле я вовсе не любила «всякую чепуху». Я была скорее серьезна, чем наоборот. Я бы никому не доставила хлопот, если бы была предоставлена самой себе. Просто у меня имелось нечто вроде второго зрения, и я воспринимала даже те вещи, на которые не обращала никакого внимания. Когда я читала самую интересную книгу, до меня доносилось то, о чем шла беседа; я слышала, что говорили люди на улице, проходя под окном. Тетя Мэри утверждала, что я могу делать две или даже три вещи одновременно — читать, слушать и видеть. Я уверена, что не слишком прислушивалась и редко выглядывала из окна с определенной целью, как это делают некоторые люди, замечающие, какие шляпки носят дамы на улице; но я действительно слышала то, что не могла не слышать, даже когда читала свою книгу, и видела много разных вещей, хотя часто в течение получаса не могла поднять глаз.