— Ты стал немного похож на свою мать, Фил…
— На свою мать! — это упоминание было настолько необычным — нет, в высшей степени необычным, — что я очень удивился. Мне показалось, что в этой застывшей атмосфере внезапно появился совершенно новый элемент, словно бы еще один участник нашего разговора. Мой отец смотрел на меня, словно сам, в свою очередь, был удивлен моим удивлением.
— Разве это настолько необычно? — спросил он.
— Нет, конечно… нет ничего удивительного в том, что я похож на свою мать. Просто… я очень мало слышал о ней… почти ничего.
— Это, действительно, так. — Он встал и подошел к камину, в котором едва пылал огонь, поскольку ночь не была холодной, — по крайней мере, до сих пор не было холодно; но сейчас мне показалось, что в слабо освещенную, унылую комнату вдруг пробрался студеный ветер. Возможно, комната выглядела унылой просто потому, что я мог представить ее себе совершенно иной: полной веселых красок и тепла. — Кстати об ошибках, — сказал он, — возможно, одной из них было полностью отделить тебя от ее части дома. Я об этом как-то не подумал. Ты поймешь, почему я говорю об этом сейчас, когда я скажу тебе… — Он прервался, помолчал еще с минуту, а потом позвонил в колокольчик. Морфью, как всегда, не торопился, так что еще некоторое время прошло в молчании, в течение которого мое удивление только росло. Когда старик появился в дверях, отец спросил: «Ты уже зажег свет в гостиной, как я тебя попросил?»
— Да, сэр, и открыл ящик, сэр, и… сходство поразительное, сэр…
Эти слова старик произнес очень быстро, словно боясь, что хозяин прервет его. Мой отец действительно сделал это, махнув рукой.
— Этого вполне достаточно. Я не спрашивал твоего мнения. Можешь идти.
Дверь за ним закрылась, и снова наступила тишина. То, о чем я собирался говорить с ним, вдруг перестало заботить меня, хотя только что казалось мне крайне важным. Я попытался продолжить разговор, — и не смог. Казалось, мне стало трудно дышать, хотя в нашем скучном, благопристойном доме, где все было пропитано добропорядочностью и искренностью, не могло скрываться никакой постыдной тайны, открытие которой могло бы потрясти его до основания. Прошло некоторое время, прежде чем мой отец заговорил, но не с какой-то понятной мне целью, а просто потому, что в его голове, вероятно, теснились непривычные для него мысли.
— Ты, кажется, не бывал в гостиной, Фил, — сказал он, наконец.
— Возможно. Я никогда не видел, чтобы ею пользовались. По правде говоря, я даже немного побаиваюсь ее.
— Напрасно. Для этого нет никаких оснований. Но у одинокого человека, каким я был большую часть своей жизни, нет повода пользоваться гостиной. Я всегда предпочитал проводить время среди своих книг, хотя мне следовало бы подумать о том, какое впечатление это может произвести на тебя.
— О, это не имеет никакого значения, — сказал я. — Это были всего лишь детские страхи. Я не вспоминал о гостиной с тех пор, как вернулся домой.
— Она никогда не отличалась каким-то особым великолепием, — сказал он. Затем поднял лампу со стола, с каким-то рассеянным видом, не обратив внимания на мое предложение взять ее у него, пошел вперед. Ему было около семидесяти, он на столько и выглядел; но он по-прежнему был энергичен, без малейших признаков слабости. Свет лампы освещал его седые волосы и пронзительные голубые глаза; лоб его был похож цветом на старую слоновую кость, щеки были розовыми; это был старик, но, одновременно, — человек в полном расцвете сил. Он был выше меня и почти так же силен. Когда он на мгновение застыл с лампой в руке, то своим огромным ростом и массивностью стал похож на башню. Глядя на него, я подумал о том, что знаю его близко, ближе, чем любое другое существо на свете, — я был знаком со всеми подробностями его внешней жизни, — но, может быть, в действительности я совсем не знал его?
Гостиная была освещена рядом мерцающих свечей на каминной полке и вдоль стен, создававшим прелестный эффект, присущий звездам — освещать, почти не давая света. Поскольку я не имел ни малейшего представления о том, что мне предстоит увидеть, ибо «поразительное сходство», — слова, поспешно произнесенные Морфью, — ни о чем мне не говорило, — я обратил внимание, прежде всего, на это весьма необычное освещение, которому не мог найти никакого объяснения. А затем я увидел большой портрет в полный рост, все еще находившийся в ящике, в котором он, по-видимому, был доставлен, поставленный вертикально и прислоненный к столу в центре комнаты. Отец подошел прямо к нему, жестом велел мне подвинуть маленький столик поближе к картине с левой стороны и поставил на него свою лампу. Затем он махнул рукой в сторону портрета и отошел в сторону, чтобы я мог лучше видеть.
Это был портрет очень молодой женщины, — я бы даже сказал, девушки лет двадцати, — в простом старомодном белом платье, хотя я не настолько разбираюсь в женских платьях, чтобы определить время. Ему вполне могло быть и сто лет, и двадцать. Никогда прежде, ни на одном лице, мне не доводилось видеть такого выражения юности, искренности и наивности, — по крайней мере, так мне показалось на первый взгляд. В глазах, казалось, затаилась легкая печаль, возможно, тревога, — по крайней мере, по ним нельзя было сказать, что она вполне счастлива; слабый, почти незаметный изгиб век. Восхитительный цвет лица, светлые волосы, но глаза темные, — эти черты придавали ее облику очаровательное своеобразие. Оно было бы так же прекрасно, если бы глаза были голубыми, — возможно, даже больше, — но их темнота создавала оттенок легкого диссонанса, делавшего гармонию более утонченной. Пожалуй, ее красоту нельзя было назвать идеальной. Девушка была слишком молодой, слишком хрупкой, слишком неразвитой, чтобы стать примером подлинной красоты; но лица, которое бы так располагало к любви и доверию, я не встречал никогда прежде. И это расположение было таким, что я не мог не улыбнуться ей.
— Какое милое личико! — сказал я. — Какая прелестная девушка! Кто она? Это одна из тех родственниц, о которых ты мне рассказывал?
Отец не ответил. Он стоял в стороне, глядя на нее так, словно знал ее слишком хорошо, чтобы пристально рассматривать, — словно картина и так постоянно стояла перед его мысленным взором.
— Да, — произнес он через некоторое время, глубоко вздохнув, — она была прелестной девушкой, как ты и сказал.
— Была? Значит, она умерла? Какая жалость! — сказал я. — Какая жалость! Такая молодая, такая милая!
Мы стояли рядом и смотрели на нее, такую прекрасную в своем спокойствии и неподвижности, — двое мужчин, один из которых был уже взрослым и познавшим многое, а другой — стариком, — перед этим воплощением нежной юности. Наконец, он произнес с легкой дрожью в голосе: «Неужели ничто не подсказывает тебе, кто это, Фил?»
Я повернулся к нему в глубоком изумлении, но он отвел взгляд. Какая-то дрожь пробежала по его лицу.
— Это твоя мать, — сказал он и вышел, оставив меня одного.
Моя мать!
На какое-то мгновение я застыл в некотором смятении перед этим невинным созданием в белом одеянии, которое казалось мне не более чем ребенком; затем внезапно, против моей воли, у меня вырвался смех; в нем было что-то глупое, а также что-то ужасное. Когда приступ прошел, я обнаружил, что стою со слезами на глазах, пристально глядя на портрет и затаив дыхание. Мягкие черты лица, казалось, ожили, губы дрогнули, тревога в глазах превратилась в вопрос, заданный непосредственно мне. Ах, нет! ничего подобного, — всего лишь навернувшиеся на мои глаза слезы. Моя мать! прекрасное и нежное создание, — не женщина; разве можно было назвать ее так! Я плохо представлял себе, что значит слово «мать»; я слышал, как над ним потешались, издевались, благоговели, но так и не научился соотносить его с началами жизни. Но если оно вообще что-то значило, то об этом значении стоило задуматься. О чем она спрашивала, глядя на меня? Что бы она сказала, если бы «эти губы могли говорить»… Если бы я знал ее так, как знал стихи Купера, — по детским воспоминаниям, — между нами могла бы протянуться какая-то ниточка, возникнуть слабая, но понятная связь; но теперь все, что я чувствовал, — это было странное несоответствие. Бедное дитя! Я стоял и повторял: милое создание, бедная маленькая нежная душа! — как будто она была моей младшей сестрой, моим ребенком, но не моей матерью! Не могу сказать, как долго я так стоял, глядя на нее, изучая ее искреннее, милое лицо, в котором, несомненно, были видны признаки всего доброго и прекрасного, и сожалел, что она умерла, и им не суждено было расцвести. Бедная девочка! бедные люди, которые любили ее! Таковы были мои мысли; голова у меня шла кругом, я находился в смятении, будучи не в силах понять таинственную связь между нами.
Вернулся мой отец, — возможно, из-за моего долгого отсутствия, поскольку я не замечал, как летит время, а может, потому что был взволнован странным нарушением своего привычного распорядка. Он вошел и положил свою руку на мою, опершись на нее, и это нежное прикосновение говорило о его чувствах яснее всяких слов. Я прижал его руку к себе: это для нас, двух степенных англичан, значило больше, чем любое объятие.
— Я не могу этого понять, — сказал я.
— Я нисколько не удивлен этому, но если тебе это кажется странным, Фил, то подумай, насколько более странным это кажется мне! Ведь она для меня — спутница жизни. У меня никогда не было другой, и я никогда не думал о другой. Эта… девочка! Если нам суждено встретиться снова, — как я всегда надеялся, — то что я скажу ей, старый человек? Да, я понимаю, что ты хочешь сказать. Я выгляжу не старым для своих лет, но мне уже шестьдесят девять, и пьеса почти сыграна. Как же мне встретиться с этим юным созданием? Мы часто говорили друг другу, что это навсегда, что нас ничто не сможет разлучить, ни жизнь, ни смерть. Но что… что я скажу ей, Фил, когда снова увижу ее, этого… этого ангела? Нет, меня беспокоит не то, что она ангел, а то, что она так молода! Она похожа на мою… мою внучку, — воскликнул он, разразившись наполовину рыданиями, наполовину смехом, — и она — моя жена, а я старик… старик! И произошло так много всего, что она просто не сможет меня понять.