Таково было мое состояние, — вполне умиротворенное, — когда я вдруг почувствовал хорошо известные теперь симптомы припадка, овладевавшего мной, — внезапное учащение сердцебиения; беспричинное, всепоглощающее физическое возбуждение, которое я не мог ни унять, ни взять под контроль. Я пришел в неописуемый ужас, когда осознал, что все это вот-вот начнется снова: зачем это нужно, с какой целью, чему должно было послужить? Мой отец действительно понимал смысл происходящего, в отличие от меня; но было мало приятного в том, чтобы снова стать беспомощным безвольным орудием, о предназначении которого я ничего не знал, и исполнять роль оракула неохотно, со страданием и таким напряжением, после которого мне требовалось несколько дней, чтобы снова прийти в себя. Я сопротивлялся; не так, как раньше, но все же — отчаянно, стараясь использовать уже имеющийся опыт сдержать растущее возбуждение. Я поспешил в свою комнату и проглотил дозу успокоительного, которое мне дали, чтобы я мог справиться с бессонницей по возвращении из Индии. Я увидел Морфью в холле и позвал его, чтобы поговорить с ним и обмануть себя, если возможно, таким способом. Однако Морфью задержался, а когда, наконец, появился, я уже не мог разговаривать. Я слышал, как он что-то говорил, его голос смутно пробивался сквозь какофонию звуков, уже звучавших в моих ушах, но что он сказал, я так никогда и не узнал. Я стоял и смотрел, пытаясь восстановить свою способность понимать, с видом, который, в конце концов, привел старого слугу в ужас. Он заявил, что уверен в моей болезни, что он должен принести мне что-нибудь, — и эти слова более или менее проникли в мой мозг, охваченный безумием. Мне стало ясно, что он собирается послать за кем-нибудь, — возможно, одним из врачей моего отца, — чтобы помешать мне, остановить меня, и что если я задержусь еще хоть немного, то могу опоздать. В то же время у меня возникла смутная мысль искать защиты у портрета, — броситься туда и оставаться возле него до тех пор, пока приступ не пройдет. Но меня направляли не туда. Я помню, как сделал усилие, чтобы открыть дверь гостиной, и почувствовал, как меня пронесло мимо нее, словно порывом ветра. Это было не то место, и мне пришлось уйти. Я очень хорошо понимал, куда меня подталкивают; это должна была быть очередная миссия к моему отцу, который знал суть происходящего, в отличие от меня.
Но так как на этот раз было светло, я не мог не заметить кое-чего на моем пути. Я увидел, что кто-то сидит в холле, словно ожидая, — женщина, точнее, девушка, одетая в черное фигура с непроницаемой вуалью на лице, — и спросил себя, кто она и что ей здесь нужно. Этот вопрос, не имевший ничего общего с моим состоянием, каким-то образом возник у меня в голове; его подбрасывало вверх и вниз бурным приливом, словно бревно, увлеченное яростно мчащимся потоком, то скрывающееся, то вновь всплывающее на поверхность, отданное на милость вод. Он ни на мгновение не остановил меня, когда я поспешил в комнату отца, но он овладел моим сознанием. Я распахнул дверь кабинета отца и снова закрыл ее за собой, не сознавая, есть ли там кто, и чем занят. Дневной свет не позволил мне разглядеть его так же четко, как свет лампы ночью. При звуке открывшейся двери он поднял на меня испуганный взгляд и, внезапно поднявшись, перебив кого-то, говорившего с ним очень серьезно и даже горячо, пошел мне навстречу.
— Сейчас меня нельзя беспокоить, — быстро произнес он. — Я занят. — Но затем, увидев мое состояние и поняв, что произошло, он изменился в лице. — Фил, — сказал он тихо, повелительным тоном, — мальчик мой, уходи; отправляйся к себе, не нужно, чтобы тебя видели…
— Я не могу уйти, — ответил я. — Это невозможно. Ты знаешь, зачем я пришел. Я не могу уйти, даже если бы захотел. Это сильнее меня.
— Ступайте, сэр, — повторил он, — уходите сейчас же, никаких глупостей. Вам нельзя здесь находиться. Иди, иди!
Я ничего не ответил. Не знаю, способен ли я был это сделать. Раньше между нами никогда не случалось ссор, но сейчас я не мог ни ответить, ни уйти. Я находился в совершенном смятении. Я слышал, что он сказал, и был в состоянии ответить; но его слова были подобны соломинкам, брошенным в могучий поток. Своим замутненным взором я разглядел, кто был этот другой человек, разговаривавший с ним. Это была женщина, одетая в траур, как и та, что сидела в холле; только эта была средних лет, и похожа на почтенную служанку. Она плакала и, во время моего короткого общения с отцом, вытерла глаза носовым платком, который она скомкала в маленький шарик, очевидно, в сильном волнении. Она повернулась и посмотрела на меня, когда отец обратился ко мне, — на мгновение, с проблеском надежды, — после чего снова приняла прежнюю позу.
Отец вернулся на свое место. Он тоже был сильно взволнован, хотя и делал все возможное, чтобы скрыть это. Мое несвоевременное появление, очевидно, было для него большой и неожиданной помехой. Он бросил на меня взгляд, какой я не видел никогда прежде, — полный крайнего неудовольствия, — и снова сел, не сказав, однако, больше ничего.
— Вы должны понять, — произнес он, обращаясь к женщине, — что мне больше нечего вам сказать. Я не хочу снова обсуждать это в присутствии моего сына, который не настолько здоров, чтобы принимать участие в обсуждении. Мне очень жаль, что вы напрасно потратили столько времени, но вас предупредили заранее, и винить вы можете только себя. Я не признаю никаких претензий, и ничто из того, что вы можете сказать, не изменит моего решения. Я вынужден просить вас уйти. Все это очень болезненно и совершенно бесполезно. Но, повторяю, я не признаю никаких претензий.
— О, сэр! — воскликнула она, и глаза ее снова наполнились слезами, а речь прервалась тихими всхлипываниями. — Может быть, я поступила неправильно, когда заговорила об иске. Я не настолько образованна, чтобы спорить с джентльменом. Может быть, наши претензии необоснованны. Но даже если это и так, ах, мистер Каннинг, неужели вы не позволите своему сердцу быть тронутым жалостью? Она не понимает, о чем я говорю, бедняжка. Она не из тех, кто просит и молит за себя, как это делаю я. О, сэр, она так молода! Она так одинока в этом мире, в котором нет ни друга, чтобы поддержать ее, ни дома, чтобы принять ее! Вы самый близкий ей человек из всех, кто остался в этом мире. Она не имеет никаких близких родственников… таких близких, как вы… Ах! — воскликнула она с внезапной мыслью, быстро обернувшись ко мне. — Этот джентльмен — ваш сын! Значит, как я полагаю, она не столько ваша близкая родственница, сколько его, через его мать! Он ей ближе, ближе! О, сэр! Вы молоды, ваше сердце должно быть более мягким. А о моей юной леди совсем некому позаботиться. Вы с ней одна плоть и кровь, она — кузина вашей матери…
Мой отец тотчас же громким голосом велел ей замолчать.
— Филипп, оставь нас, сейчас же. Это не тот вопрос, обсуждение которого требует твоего присутствия.
И тут, в одно мгновение, мне стало ясно, что со мной происходит. Я с трудом удерживал себя в руках. Моя грудь трепетала от лихорадочного волнения, большего, чем я мог сдержать. Наконец-то я понял, понял!.. Я поспешил к отцу и взял его за руку, хотя он сопротивлялся. Мои ладони горели, его — были холодны как лед: их прикосновение обжигало меня своим холодом, словно огонь.
— Так вот что это значит! — воскликнул я. — Я ничего не знал, и сейчас не знаю, о чем тебя просят, отец, но пойми!.. Ты знаешь, и теперь это знаю я, — кто-то посылает меня, кто-то, кто имеет право вмешиваться.
Он изо всех сил оттолкнул меня.
— Ты сошел с ума! — воскликнул он. — Какое ты имеешь право думать?.. О, ты сошел с ума… обезумел! Я видел, что это скоро случится…
Просительница молча наблюдала за этой короткой стычкой с тем ужасом и интересом, с каким женщины обычно наблюдают за ссорой между мужчинами. Она вздрогнула и отшатнулась, услышав его слова, но не сводила с меня глаз, следя за каждым моим движением. Когда я повернулся, собираясь уйти, у нее вырвался возглас разочарования и упрека, и даже мой отец уставился на меня, пораженный тем, как быстро и легко справился со мной. Я остановился на мгновение и оглянулся на них; сквозь туман лихорадочного возбуждения они казались большими и расплывчатыми.
— Я никуда не ухожу, — сказал я. — Я иду за другим посыльным, которого ты не сможешь прогнать.
Отец встал и крикнул мне:
— Я не позволю трогать ничего из того, что принадлежит ей. Ничто из того, что принадлежит ей, не должно быть осквернено…
Но я не хотел больше ничего слышать; я знал, что должен делать. Не могу сказать, каким образом это было ниспослано мне, но уверенность в том, что я получу помощь оттуда, откуда ее никто не ждет, успокоила меня. Я вышел в холл, где ждала молодая незнакомка. Я подошел к ней и тронул за плечо. Она тотчас же встала, слегка встревоженная, но в то же время послушная и покорная, как будто ожидала вызова. Я попросил ее снять вуаль и шляпку, почти не глядя на нее, почти не видя ее, просто зная, что могу увидеть; я взял ее мягкую, маленькую, прохладную, дрожащую руку в свою; она была такая мягкая и прохладная, — не холодная, — что я почувствовал ее трепетное прикосновение. Все это время я двигался и говорил, словно во сне, без смущения, не задумываясь, не теряя времени; все проблемы реальной жизни будто исчезли. Отец все еще стоял, слегка наклонившись вперед, как и в тот момент, когда я удалился; угрожающе, но в то же время с ужасом, не зная, что я собираюсь сделать, когда я вернулся со своей спутницей. Это было единственное, к чему он не был готов. Он был застигнут врасплох. Он бросил на нее один-единственный взгляд, вскинул руки над головой и издал такой дикий крик, словно это был последний прощальный вселенский крик: «Агнес!», после чего вдруг рухнул, как подкошенный, в свое кресло.
У меня не было времени подумать, как он себя чувствует и слышит ли он мои слова. Мне нужно было передать свое послание.
— Отец, — сказал я, тяжело дыша, — именно для этого разверзлись небеса, и та, кого я никогда не видел, та, кого я не знаю, овладела мною. Если бы мы были менее земными, то увидели бы ее саму, а не только ее образ. Я не знал, что она имела в виду. Я вел себя как дурак, ничего не понимая. Вот уже третий раз я прихожу к тебе с ее посланием, не зная, что сказать. Но теперь я это понял. Это ее послание. Наконец-то я это понял.