Открытие — страница 65 из 68

Кое-как взвалил я на плечи куль и покондыбал на огонечки своей Кручинихи. Ноги стараюсь не подгибать в коленях, чтоб не свалиться. Сил вроде бы никаких, на одной радости кондыбаю, только снежок всхрустывает под ичигами. Еле втащил в сенцы свою ношу, на дверь в избу прямо упал вместе с кулем и уж в избе рухнул на лавку.

— Ох ты боже мой! — долетел до меня вскрик Дуняхи. — Откуда такое добро, Кузьма?

У меня грудь ходуном ходит, но руку предостережением поднес к губам и объявил:

— Тс-с! Дед Мороз подарил да велел никому не говорить, иначе боле не будет подарков.

— Дед Мороз куль привез!

— Отвалил нам, мамань, рясной картошечки!

— Вот наварим теперь!

— Сальца бы еще кусочек догадался положить...

И давай моя ребятня тот куль ворочать, картошка застучала в чугунок, и мне под этот оживленный базар у печи задремалось. В кратком сне показались опять сани с гнедухой и перепуганным мужичком, а я будто бегу за возком и топором машу: «А ну, сбрось сала, мужик!» И возница кидает мне под ноги кус сала, пышного, желтого, с толстенной коркой, с прослойками мяса.

Только подхватить не дали мне тот кус мои оглоеды. Навалились со всех сторон на меня, защипали, защекотали.

— Вставай, батянь, Новый год встречать!

Ну хоть без сала, а праздник, считай, справили. Картошечка попалась что надо — крупная, рассыпчатая, сладкая. С солью да постным маслицем — куда с добром! Чай потом с чагой пился, как после поросятины.

Только жена хмурноватая была весь вечер. А ночью приткнулась к уху, животом подтолкнула и задышала горячо:

— Где, Кузь, взял картошку?

— Может, назад отнесть?! — дохнул ей в ответ.

Замолкла она, мышью притаилась, а через полчаса так попросила:

— Ты больше не носи чужого, Кузь, до греха недалеко.

И будто подтолкнула мою мысль Дуняха на будущее. Сказал ей:

— Сам пусть сгину, а детям пухнуть с голоду не дам.

— А коли ославят через отца их, лучше будет?

— Дети за отца не в ответе! — оборвал я ее известной тогдашней приговоркой.

— Да людям-то как в глаза глядеть они будут, если что обнаружится?

— Я их ращу не для сиденья под матерней юбкой! — заявил я Дуняхе. — Будущих солдат и доярок выпестовываю!

— Ой, Кузя, — тихонько запричитала Дуняха, — дело праведное неправедным не подопрешь, а только порушишь!

— Пока не пойман — не вор, — отрезал я. — Куля как-никак на неделю хватит. А там видно будет...

Видно стало дно куля через какую-нибудь пятидневку. Тут как раз Дуняхе родить приспичило. Приняли мы с бабкой Утихой четвертого, назвали его Калистратом, и на радостях последнюю картошку я повитухе высыпал.

А Дуняху кормить чем-то надо, чтоб молоко было. Ребятня ее облепила, глаз не спускают с того, как маленький чмокает мамкину титьку, вдоволь наедается материнского молока.

Что делать? Решился я в следующую субботу к дороге идти — авось снова подфартит.

Подвязался я потуже веревкой, топор за нее сунул и потихоньку со двора на огород, а оттуда тропкой до нашей дороги прокрался.

Блестит дороженька под луной, ровно надраенная. Ездят по ней в райцентр из Кривулина, Губаревой, Олонцов, Осетровой, Брагина мимо нашей Кручинихи. Понятное дело — кто честный избыток повез на базар, тот днем проедет да в наше село заглянет, а ежели кто притай согреб, тот по темноте будет стараться проскользнуть.

«Вот эти-то и жулики! — решил я в своем отчаянном положении. — Пусть делятся с трудящимся неудачником!»

Только так помыслил, слышу — одинокий скрипок доносится. Заиндевелая лошадка выступает из-за поворота, а в санях возница в тулупе кулемой расположился и вожжи отпустил, только храп разливается.

Я расшагиваюсь поперек дороги, топор из-за пояса вынимаю и к лошади — шасть. Тень моя на деревьях таким крупняком высится, что вроде подспорья мне в нападении.

— Тпру, вороная! — приказываю голосом пострашней — и к саням. — Кто едет, куда, что везешь?

В ответ — молодецкий храп. Захожу со стороны тени, склоняюсь к вознице, а из кулемы самогонным перегаром шибануло, как из бадьи с перестоялой закваской.

«Ну, раз самогон пьешь, голубок, — соображаю со злостью, — значит, не бедуешь».

Не спуская глаз с пьяного, пошарил под соломкой, наткнулся на три баула. Один стащил на дорогу и лошадь пуганул. Затрусила вороная дальше, а пьяный парень так и не шевельнулся.

«Побольше бы таких проезжих, — сказал я про себя, а сам баулище в кусты поскорее потащил. Горох, чую на ощупь, в куле том, целое богатство для меня. — Часть на сало выменяю, четвертину на соль, ведро насыплю за керосин, — прикидываю в уме. — Каша гороховая сытная — недели две с лишком семье пропитание».

Кое-как оттащил я с видного места на тропку баул, а на себя взвалить его не могу, сколь ни пыжился. Пришлось за салазками домой идти, потемну с ними прокрадываться по задам Кручинихи да возвращаться потом со своим грузом под лай голодных собак. Толчками сердца, кажется, вытаскивал салазки из колдобин. Весь превратился в зайца-слухача, каждой жилкой звуки ловлю и внутри себя переживаю, и вижу, кажется, затылком каждую тень на снегу. А разумом уже обмозговываю, как прирожденный разбойник, действия на будущее: «Салазки сразу с собой надо брать — меньше мельтешения, груз хворостом притрусить, а топор отточить, чтоб страшней было...»

Так и сделал я в следующий заход. Стал по сумеркам в куст ольхи перед самой дорогой, салазки рядом притаил и топор из руки в руку подкидываю от возбужденности. «Где ж ты замешкался, богатый гостюшка, — выговариваю про себя под стукоток зубов. — Подъезжай, сердечный, подвези товар, желанный!»

Подзадумался, кому мольбу возносить — богу или черту? Пока размысливал над своей разбойной задачкой, показался поздний ездок.

Осторожный, вижу, купец попался. Едет по теневой половине дороги — в просвет меж верхушек деревьев не завалится, полозом не скрипнет, коня лишний раз не понукнет.

«В самый раз!» — скомандовал я сам себе, тряхнул ольху и под снежный ливень вымахнул на дорогу.

От неожиданности конь попятился, осел на задние ноги и куржак с него пообсыпался. Возница кулем свалился с саней, а я к нему — скоком и ногой придержал край полушубка.

— Что везешь?

— Зернеца пару кулей, — застрекотал мужик, а сам глазками на меня уже косит, оживает и озирается вокруг.

— Уворовал? — напираю я.

— Ничего подобного, — лепечет мужик, — насобирал на продажу, жене полусапожки к весне купить...

— Обойдется жена, — отвечаю.

А он меня в нос изо всей силы — хрясь! Шмякнулся я на дорогу, и она в глазах рассыпалась на блескучие осколки. И те осколки стали подпрыгивать, разваливаться на мелочь — это возница меня ногами начал пинать. Потом вроде оставил меня. Не за вожжи ли взялся? Приподнимаюсь, а он уже летит ко мне с отводом санным — в один момент сорвал мужичина отвод, да с гвоздем на конце.

И не успел я на ноги встать, как вертанул меня той зацепиной мужичина. Потом еще и еще... Ногой перевернул и по личности моей пару раз прошелся. В аккурат гвоздем по глазу приметил варнак...

— Пощади за детишек — перемрут с голоду без отца!

— Туда и дорога! Всему отродью!..

Осколки уж в пыль перемололись и ту вихрем снесло, а мужик все на мне злость отводит. Да вдруг где-то недалеко стрельнуло дерево от мороза, и мой истязатель выронил отводину. Потом подхватил ее, прыгнул в сани и шуганул коня.

— Теперь похож на разбойника будешь, земеля! — каркнул издалека, и след его простыл.

А я начал холод ощущать всем телом, кроме тех мест, где жгло от побоев. Поднялся на четвереньки, снегу к лицу приложил и снял мокрую кашу.

Но одним глазом успел заметить куль, забытый мужиком.

«Умирать погоди, — приказал себе из последних сил. — Донеси зерно семейству, потом прощайся с жизнью!»

Полежал я, пока коченеть не начал, снежком протерся и пожевал снежной крупицы. Потом сползал за салазками, завалил разной хитростью куль на них и пополз к родным огонькам.

Каждый сугроб мне хребтом неодолимым вставал на пути, из ямин выползал я пришибленной ящерицей и задыхался от кровавой вязкости во рту. Но раны замерзнуть не давали — все больше и больней припекать начали. Припасть бы к тропке и замерзнуть-заснуть навеки. Но как вспомню, что ребятишек могу оставить голодными, резвей становлюсь, ровно кляча от запаха родной конюшни.

— О-ох, козлята мои родные... взглянуть на вас хоть в последний раз...

И ребятишки, как почуяли беду, повыскакивали на огород, за изгородь повылазили. Старший Сенька уже на тропу завернул и тут увидел странную картину: человек ползет с гружеными салазками и отцовским голосом зазывает. Отскочил постреленок, собрал остальных вокруг себя и ко мне двинул свою орду.

— Родные мои, я это, батя ваш, помогите подарок от Деда Мороза донесть...

И провалился во мрак, будто в гору невесомого зерна...

Очнулся уж в избе, надо мной фельдшерица наша Акимовна склонилась и ветошкой лицо протирает.

— Шел по дороге, засмотрелся,— начал я сгоряча рассказывать, а язык тяжелый-тяжелый.— Откуда ни возьмись машина, сшибла меня, помяла и оставила помирать... Да вот выполз...

— Ничего, Кузьма Георгич, отлежишься, и с одним глазом можно зорче многих быть, — отозвалась успокоительно Акимовна, повернула костистое лицо к окну и кулачком погрозила кому-то. — Кто же лютостью берет, тот горечью расплачивается.

А сзади Дуняха всхлипнула.

— Говорила же я, предупреждала!..

«Верно говорила, — отозвалось все во мне, — правильно предупреждала: «Дело праведное неправедным не подопрешь!» И сейчас страшней голода мнение людей: зачуют подвох, в рассказе, начнут копаться, узнают правду — тогда держись! Проходу ни тебе не будет, ни детям!»

Долго еще я и после выздоровления ходил ниже травы, тише воды, прислушивался — не помянут ли где про неудачного разбойника, не окликнут ли обидной кличкой, не запоют ли жгучую частушку.

Вроде не пошел народ на расследование, моей придумкой утешился, выходит, немного грехов на мне висело по селу. А я с тех пор как помешался на праведности, ни соломинки чужой не возьму, ни полешка дров, ни какой другой малости.