а Мэйдзи, Харуко, впервые показалась на публике в европейском платье. Императрица подала знак всей стране: теперь в европейской одежде разрешается ходить не только мужчинам, но и женщинам. Уже осенью этого года дамы из высшего света перешли на европейские наряды. Однако в самом скором времени новое придворное обыкновение было упразднено. Уже на следующем приеме по случаю дня рождения Мэйдзи дамы высшего света вновь облачились в кимоно. Решение такой “показательной” важности могло быть принято только на самом высоком уровне. Символом новой “мужественной” Японии был военный мундир императора. Он уравновешивался образом Японии традиционной. И здесь огромная роль принадлежала именно женщине. В противном случае Япония превратилась бы в филиал Европы, японцы утратили бы свою идентичность, а этого мало кто хотел. Главную оппозицию правительству составляла “почвенническая” партия, которая жестко критиковала его за чересчур прозападнический курс.
Кроме того, японцы считали предназначенные для “высшего света” декольтированные платья “неприличными”. Простолюдины не стеснялись своей наготы в смешанных публичных банях, женщины кормили грудью младенцев прямо на улицах, но обнаженная шея считалась вызывающим знаком сексуальности. Санкт-петербургская газета “Голос” писала в 1867 году, что если японские мужчины постепенно переходят на европейскую одежду, то “японские дамы не дошли еще до подобного прогресса. Несмотря на свои, заведомо всем легкие нравы, они до сих пор не решаются еще оголять по-европейски своих прелестей, и никак не могут взять в толк, что женщине, желающей быть одетой как можно нарядней, следует быть раздетой до пояса. Они находят это неприличным, что доказывает, конечно, их необразованность”[7].
Японский мужчина и японская женщина были одеты по-разному, что вызывало удивление европейцев. В популярной книге, изданной в 1899 году, отмечалось: “Вот у одного магазина остановилась пара: муж и жена. Он выглядит важным господином, одетым по последней моде; на нем все изящное, модное: и пальто, и галстук, и белоснежная крахмальная рубашка, и лакированные ботинки. И в голову не придет, что это — житель Азии. Между тем, его жена совсем не то. В своем “киримоне”, или халате, с легкими деревянными “гэта” на ногах, с бровями, сбритыми догола, и зубами, выкрашенными черною краской, она — настоящая японка”[8].
Японская мужская элита одевалась по-европейски. Однако европейская одежда как таковая не способна была обеспечить “равенства” японцев с европейцами. Не отвечала она и еще одному важному условию: она не могла отделить японцев от других “азиатов”, которых тогдашние японцы стали, вслед за европейцами, считать “отсталыми”. Приезжая в Америку, японцы обнаруживали, что тамошние китайцы тоже одевались по-европейски, а сами американцы принимали японцев за китайцев (ввиду подавляющего численного превосходства последних — в 80-х годах XIX века в Америке находилось 105 тысяч китайцев и только 2 тысячи японцев), и японцы воспринимали это как оскорбление[9]. Видный публицист Миякэ Сэцурэй (1860–1945) писал, что европейскую одежду может напялить на себя каждый — хоть негр, хоть индиец. Если отправиться на Мадагаскар и посетить тамошнее государственное учреждение, то местные чиновники своей одеждой не будут отличаться от чиновников японских. Подобная подражательность свойственна народам “примитивным”, так поступают только дети, когда они копируют повадки взрослых. Если же речь идет о человеке взрослом, то это означает, что он не обладает чувством собственного достоинства, он является лицедеем, похож на слугу и шута. Так что для Японии, которая обладает историей протяженностью в две тысячи лет, своими обыкновениями, разработанным этикетом, развитой словесностью и искусством, подобная подражательность является постыдной[10].
Однако эти слова, сказанные Миякэ Сэцурэй в 1891 году, находили немного сторонников. Более того, правительство воспринимало его как оппозиционера, а выпуск его печатного органа под названием “Японец” останавливался по цензурным соображениям много раз.
Облачаясь в европейскую одежду, японцы хотели “понравиться” европейцам и стать с ними заодно. Однако реакция европейцев на смену формы одежды оказалась неоднозначной. Большинство европейцев находило, что национальная одежда все-таки больше японцам к лицу. В 1878 году англичанка Изабелла Бёрд совершала путешествие по Японии. Япония и ее обитатели произвели на нее в целом благоприятное впечатление. Но и ей не показалось, что западный костюм красит японца. Во-первых, отказ от гэта (сандалии на деревянных подставочках) сделал японцев еще ниже. Во-вторых, японская одежда отличалась свободным кроем, а это, по ее мнению, было хорошо для их худых фигур, ибо делало их “размернее” и скрывало “недостатки” конституции. Такое мнение следует признать вполне типичным для тогдашних западных путешественников. Переодеваясь в европейскую одежду, японцы хотели закамуфлировать свое тело, но оказалось, что в глазах европейцев она только подчеркивает “недостатки”. Оценка реформы одежды самими японцами и взгляд на нее со стороны временами демонстрировали драматическое несовпадение. Вспоминая свое путешествие по первой японской железной дороге, соединявшей Токио и Иокогаму, Л.И. Мечников писал: “Здешние кондукторы, японцы в европейских мундирах и в белых панталонах на коротеньких, дугообразно изогнутых ножках, сильно смахивающие на хорошо дрессированных мартышек, проделывающих с умным видом перед публикою неожиданные для их звания штуки…”[11]
Реформа одежды дополнялась “реформой волос”. Это был такой телесный показатель, который, в отличие от собственно тела (его конституции), мог быть, подобно одежде, изменен сравнительно легко и по приказу сверху. Правительство запретило самурайский обычай выбривать лоб, и он быстро ушел в прошлое: в обиход вошла стрижка. Среди японских мужчин стало модным отращивать бороду и, в особенности, усы. Японцы не могли “дорасти” до европейцев, в их высокорослом и широкоплечем обществе они ощущали стеснение и неудобство, но японцы были в состоянии отрастить такие же усы и бороды. В предыдущую эпоху политическая элита (самурайство) никогда не позволяла себе растительности на лице, но настали другие времена. И снова пример был подан императором Мэйдзи, который выступал в качестве “высочайшей модели”, образца для подражания: на своем официальном портрете он представал с усиками и бородкой.
Фотографии государственных деятелей того времени свидетельствуют: усы и борода сделались необходимым атрибутом приобщения тела японца к “цивилизации”, под которой однозначно понимался Запад. Поскольку европейцы расценивали японское лицо как “детское” (ввиду гладкой и менее морщинистой кожи), или даже “женоподобное”, то усы должны были “состарить” его и придать ему более “мужественный” облик. Литератор Тогава Сюкоцу (1870–1938), путешествовавший в Америку и Европу в 1908 году, отмечал, что он болезненно переживал свою “узкоплечесть” и только усы позволяли ему ощущать себя несколько “более широкоплечим”[12]. То есть растительность на лице как бы увеличивала объем тела. В самой же Японии отсутствие усов стало восприниматься как признак “отсталости”.
Однако в скором времени и в этом отношении японцев ждало разочарование. С начала ХХ века мода на усы и бороду идет на Западе (особенно в Америке) на убыль, растительность на лице становится достоянием людей пожилых (то есть “консервативных”) и “презренных” рабочих, так что усатые японцы, путешествовавшие в США, превращаются там в предмет для насмешек[13]. Таким образом, усы, которые воспринимались в самой Японии как показатель приобщенности к западной цивилизации, оказывались негодным символом.
Реформа причесок коснулась и женщин. Традиционные женские прически отличались сложной конфигурацией. В качестве подушки японкам служила деревянная или же керамическая конструкция в виде небольшой “скамеечки”. Положив шею на перекладину, японки сохраняли свою прическу нетронутой даже во сне. Для сохранения формы прически использовалось растительное масло. Японки мыли свое тело часто, но, ввиду трудоемкости причесок, это требование не распространялось на мытье головы. Европейцы же находили, что от головы японок исходит неприятный запах. Японские гигиенисты, которые были деятельными проводниками европейских обыкновений в деле реформировании тела, стали активно пропагандировать стрижку и частое мытье головы.
Японская женская прическа не может быть уложена без посторонней помощи. Теперь невозможность обойтись без помощницы стала подвергаться осмеянию и аттестовалась как “неэкономность”. Участницы движения за отказ от традиционных причесок даже подсчитали в 1885 году, что услуги “парикмахерш” (тех женщин, которые помогали укладывать волосы) обходятся японкам в громадную сумму — 21 миллион иен в год[14]. Это соображение находилось в русле традиционных рассуждений о необходимости экономить и находило определенный отклик в сердцах японок.
Что до наиболее “передовых” японок, то они кичились распущенными волосами. Вызовом обществу явился шокирующий сборник стихов поэтессы Ёсано Акико (1878–1942), названный именно так: “Спутанные (распущенные) волосы” (“Мидарэгами”)[15]. Эти стихи воспевали страстную “свободную” любовь — вещь, несовместимую с требованиями традиционной конфуцианской морали, считавшей “свободную” любовь разновидностью безумия, которое разрушает общественный порядок.
В традиционной Японии женщины сбривали (выщипывали) брови, а аристократки еще и пририсовывали их тушью несколько выше. Этот обычай вызывал удивление европейцев и потому был признан нецивилизованным и стал постепенно уходить в прошлое. Однако еще в 1880 году В. Крестовский писал о большем количестве горожанок с выщипанными бровями. Правда, теперь это обыкновение получило моралистское объяснение, которого в прежние времена не существовало. Если раньше отсутствие природных бровей служило признаком статуса и, следовательно, красоты, то теперь дело обстояло ровно наоборот: утверждалось, что замужняя женщина выщипывает себе брови, чтобы сделать себя безобразной — дабы ни один посторонний мужчина не обратил на нее своего нескромного внимания