Все предыдущие рассуждения показали нам, что математические исследования информации могут наделить нас теми орудиями, которые позволят внести ясность в вопрос о природе эстетических структур и наметить дискуссию по этому поводу, и что научные изыскания отражают тенденцию к вероятному и возможному, общую для всех видов искусства.
Ясно, однако, что теория информации имеет дело с количеством, а не с качеством. Количество информации касается только вероятности совершения тех или иных событий: иначе обстоит дело с ценностью информации, которая касается нашего личного интереса к ней23. В таком случае, по — видимому, именно качество информации связано с ее ценностью. То есть для того, чтобы утверждать, в какой мере ситуация непредсказуемости (статистически определимая независимо от того, идет ли речь о метеорологической сводке, Петрарке или Элюаре) значима для нас и какие особые признаки она обретает, необходимо наряду с фактом наличия структуры учитывать и нашу обращенность на нее. Здесь тема информации сменяется темой коммуникации, и от рассмотрения сообщения как объективной системы возможных видов информации нам надо перейти к рассмотрению коммуникативной связи между этим сообщением и его получателем, той связи, в которой момент истолкования, предпринимаемого получателем, начинает определять действительную ценность возможной информации.
Статистический анализ различных информативных возможностей знака в своей основе представляет собой анализ по образцу синтаксического: семантическое и прагматическое измерения заявляют о себе только мельком, первое — в определении того, в каких случаях и при каких обстоятельствах данное сообщение может наделить меня большей информацией по сравнению с другим, а второе — в указании на то поведение, которое данная информация может мне внушить.
Когда совершается передача знаков, воспринятых согласно строго определенному коду, то, с использованием всего богатства избыточности, сообщение может быть объяснено, даже не прибегая к интерпретативным усилиям получателя, поскольку здесь начинает действовать совокупность традиционных ценностей, которыми общество наделяет составляющие передаваемого сообщения. Когда же происходит передача определенной знаковой последовательности, лишенной избыточности и сопряженной с высокой степенью невероятности необходимо, чтобы в ходе анализа принимались во внимание те установки и мыслительные структуры, с помощью которых получатель совершает отбор в полученном сообщении и привносит туда ту вероятность, которая в действительности содержится там наравне со многими другими в условиях свободного выбора.
Это, конечно же, и означает внедрение психологической точки зрения в структурный анализ коммуникативных феноменов, и такой шаг, на первый взгляд, противоречит тем антипсихологическим установкам, которые определили различные формалистические подходы к языку (от Гуссерля до русских формалистов). Однако если мы хотим исследовать сигнификационные возможности какой — либо коммуникативной структуры, нам нельзя забывать о полюсе под названием «получатель». В этом смысле признание необходимости учета психологического полюса означает, что формальная возможность значимости сообщения (необходимая для того, чтобы объяснить его структуру и результат) возникает только тогда, когда оно истолковывается данной ситуацией (психологической, а через нее — исторической, социальной, антропологической в широком смысле)24.
Таким образом, возникает необходимость принимать во внимание интерактивную связь которая устанавливается (как на уровне восприятия, так и на уровне осмысления) между соответствующими стимулами и миром получателя сообщения, связь, осуществляемую по принципу трансакции, которая представляет собой подлинный процесс формирования восприятия или интеллектуального постижения. В нашем случае это исследование не только утверждает необходимый методологический переход, но и лишний раз подтверждает все то, что до сих пор было сказано о возможности «открытого» использования произведения искусства. Действительно. основной темой самых последних направлений в психологии нам представляется тема фундаментальной «открытости» всякого процесса восприятия и осмысления.
Таковы перспективы, рождающиеся в результате критики тех позиций, которые занимает гештальт — психология. Согласно этой психологии, в процессе восприятия происходит непосредственное схватывание той конфигурации стимулов, которая уже дана его объективной организацией; акт восприятия есть не что иное, как опознание этой конфигурации, которое становится возможным благодаря изначальному изоморфизму между структурой объекта и физико — психологической структурой субъекта25.
Против такой метафизической ипотеки, тяжелым бременем лежавшей на психологической теории, восстали последующие школы, которые в первую очередь стремились к тому, чтобы представить познавательный опыт, взятый на его различных уровнях, как опыт, осуществляемый в процессе — том процессе, в котором возможности объекта не исчерпываются, но в ходе которого выявляются аспекты, готовые взаимодействовать с установками воспринимающего субъекта26.
Например, американская психология, вскормленная натурализмом Джона Дьюи (но кроме того претерпевшая влияние французских течений, о которых мы еще поговорим), утверждала, что восприятие не является усвоением атомарных ощущений, о которых говорил классический ассоцианизм, а представляет собой отношение, в котором мои воспоминания, мои неосознанные убеждения, усвоенная мною культура (одним словом, приобретенный опыт) дополняются игрой стимулов, дабы вместе с формой наделить их ценностью, которую они приобретают для меня в соотнесении с теми целями, которые я ставлю перед собой. Если мы говорим, что «момент ценности пронизывает всякий опыт», значит мы говорим о том, что в какой — то мере в осуществлении опыта восприятия привносится художественный элемент, привносится некое делание осуществляемое в соответствии с формообразующими задачами. Как говорит Р. Лилли, «в своей сущности психическая реальность предвидит и вопрошает. Она тяготеет к тому, чтобы завершить незавершенный опыт и придать ему полноту. Если мы признаем принципиальную важность такой особенности живого организма, это не значит, что мы игнорируем или недооцениваем те непреложные физические условия, которые образуют другую необходимую часть строения жизни.
В психофизической системе, которую образует организм, оба фактора надо считать одинаково важными и взаимодополняющими в деятельности системы как целостного единства»27. Прибегнув к терминам, которые не так сильно связаны с биологическо — натуралистической лексикой, скажем, что, «будучи человеческими существами, мы постигаем только те «целостные единства», которые имеют смысл для нас как человеческих существ. Существует бесконечное множество других «единств», о которых мы никогда ничего не узнаем. Естественно, что мы не можем ощутить все элементы, которые присутствуют в любой ситуации, а также все их возможные отношения…». Поэтому, переходя из одной ситуации в другую, мы вынуждены в качестве формообразующего фактора нашего восприятия обращаться к уже приобретенному опыту, так как «организм, постоянно вынужденный «выбирать» между неограниченным числом возможностей, которые можно связать с данным pattern[7] на сетчатке, обращается к предшествующим формам своего опыта, предполагая, что то, что было наиболее вероятным в прошедшем, может присутствовать и в данном конкретном случае… Иными словами, то, что мы видим, вне всякого сомнения, представляет собой среднее арифметическое нашего прошлого опыта. Таким образом, мы, по — видимому, связываем данный нам pattern стимулов с различными видами прошлого опыта в сложном процессе интеграции совершающемся по принципу вероятности… Отсюда следует, что восприятия, возникающие в результате таких действий, вовсе не дают абсолютно полной картины «того, что находится вовне» но представляют собой предсказания или вероятности, основанные на уже обретенном опыте»28. С вероятностной природе восприятия, правда, в другом контексте, довольно подробно говорил Пиаже, который в полемике с представителями гештальтпсихологии пытался рассматривать процесс структурирования чувственных данных как установление равновесия между врожденными факторами и факторами внешнего мира, находящимися в постоянном взаимодействии.
Согласно Пиаже, подвижная и «открытая» природа познавательного процесса наиболее полно выявляется в проводимом им анализе мыслительной деятельности.
Разум тяготеет к тому, чтобы образовывать «обратимые структуры», в которых равновесие, остановка, гомеостаз представляют собой лишь завершающую фазу действия, необходимую для эффективной практической деятельности. Однако само познание обладает всеми признаками того, что мы назвали бы открытым процессом. Субъект проходит через ряд предположений и попыток, направляемых опытом, которые в итоге приводят не к статичным и изначальным формам, отстаиваемым сторонниками гештальт — психологии, а к подвижным и обратимым структурам (благодаря которым субъект, соединив два элемента отношения, может затем разъединить их и снова оказаться в отправной точке).
В качестве примера Пиаже приводит соотношение А + А' = В, которое может принимать различные формы: А = В — А', или А' = В — А, или В — А = А' и так далее. В этой игре возможных связей мы имеем дело не с однозначным процессом, как это могло бы быть в восприятии, а с действенной возможностью, допускающей различные перестановки (как это имеет место в додекафоническом ряду, открытом для многочисленных и разнообразных манипуляций).
Пиаже напоминает, что в восприятии форм имеют место и регуляции, и перестановка акцентов, и модификации уже достигнутой фазы, которые дают, например, возможность воспринимать различными способами характерные двусмысленные силуэты, содержащиеся в учебниках по психологии. Однако в системе суждений происходит не просто «смещение центра» (Umzen — trierung): здесь мы имеем дело с полной децентрализацией, которая приводит как бы к разложению, расшатыванию статичных форм восприятия в пользу деятельной подвижности, откуда и возникает бесконечная возможность формирования новых структур.
Однако и на уровне восприятия, даже если речь и не идет об обратимости интеллектуальных операций, имеют место различные регуляции — отчасти как раз и обусловленные привнесением накопленного опыта — «уже намечающие или предвещающие те механизмы будущего сополагания, которые начнут действовать как только полная обратимость станет возможной»31. Иными словами, если на уровне мысли имеет место построение подвижных и изменчивых структур, то на уровне восприятия так или иначе наблюдаются случайные и вероятностные процессы, которые в любом случае способствуют тому, что и восприятие становится процессом, открытым множеству возможных результатов (несмотря на неизменные слагаемые этого восприятия, которые опыт не позволяет нам оспаривать). Как бы там ни было, в любом случае со стороны субъекта имеет место созидательная деятельность32.
Учитывая эту принципиальную процессуальность и «открытость» познания, теперь мы можем проследить две линии развития, соответствующие тому различию, которое уже было намечено в ходе нашего изложения.
А) Рассмотренное с точки зрения психологии, эстетическое наслаждение — осуществляющееся по отношению ко всякому произведению искусства — основывается на тех же самых механизмах интеграции и дополнения, которые характерны для всякого познавательного процесса. Этот тип деятельности имеет принципиально важное значение для эстетического наслаждения формой: речь идет о той форме, которую в другом месте мы уже назвали открытостью первой степени.
Б) Задача современной поэтики состоит в том, чтобы акцентировать эти механизмы и сделать так, чтобы эстетическое наслаждение заключалось не столько в окончательном узнавании формы, сколько в признании того непрерывного и открытого процесса, который позволяет выявлять всегда новые контуры и новые возможности этой формы. Речь идет о той форме, которая предполагает открытость второй степени.
Мы признали, что только психология, предполагающая трансакцию (и в этом смысле в большей степени обращенная к происхождению форм, чем к их объективной структуре), позволяет нам основательно разобраться со второй «линией», вторым значением понятия открытости.
Трансакция и открытость
Прежде всего посмотрим, каким образом во все времена искусство умышленно стремилось пробудить незавершенные, внезапно прерванные переживания, чтобы тем самым благодаря обманутому ожиданию пробуждать нашу естественную тягу к завершенности.
Хороший анализ этого психологического механизма дает Леонард Мейер в своей книге «Чувство и смысл в музыке» (Emotion and Meaning in Music)31, где он основывает свои доводы главным образом на положениях гештальт — психологии; он анализирует объективные музыкальные структуры в соотнесении с нашими схемами реагирования, то есть исследует сообщения, наделенные определенной информативной функцией, но обретающие ценность только в связи с ответом, который дает его получатель и в результате которого действительно рождается смысл.
Согласно Вертхеймеру, процесс мышления можно описать так: мы имеем ситуацию S1 и ситуацию S2, которая является разрешением ситуации S1, представляет ее конечный пункт (terminus ad quem), и, следовательно, данный процесс является переходом от первой ситуации ко второй, тем переходом, в котором Sl, будучи структурно незавершенной, являет расхождение, двойственность структуры, которая постепенно определяется и разрешается и, в конце концов, полагается в ситуацию S2. Такое понятие процесса Мейер соотносит с музыкальным дискурсом: какой — либо стимул воспринимается слушателем как двусмысленный, незавершенный, и, воспринимаясь таковым, порождает стремление к достижению удовольствия: в конце концов, он создает ситуацию кризиса, в которой слушатель вынужден отыскивать некий непреложный момент, разрешающий возникшую двусмысленность. При этом возникает эмоция, так как стремление получить ответ внезапно наталкивается на препятствие или оканчивается ничем; если бы это стремление было удовлетворено, волнение не возникло бы. И поскольку ситуация, слабая в структурном отношении или неясная в смысле ее организации, порождает стремление к ее прояснению, любая отсрочка будет вызывать душевное движение. Эта игра торможений и эмоциональных реакций призвана наделить смыслом музыкальный дискурс, поскольку если в повседневной жизни различные кризисные ситуации не достигают разрешения, а пропадают так же случайно, как и возникли, в музыке подавление какого — либо стремления становится значимым именно в той мере, в какой отношение между стремлением и разрешением становится явным и завершается. Лишь благодаря факту завершенности наделяется смыслом тот круг, в котором стимул рождает стремление к удовольствию, а оно, в свою очередь, оказывается в ситуации кризиса, неожиданно разрешающейся воссозданием желанной упорядоченности. «В музыке один и тот же стимул, сама музыка, порождает стремления, подавляет их и приводит к значимым решениям».
Как возникает стремление, каким оказывается кризис, какое разрешение должно произойти, чтобы удовлетворить слушателя, — все это автор поясняет, обращаясь к теории гештальта, согласно которой этой психологической диалектике предшествуют заранее данные законы формы, то есть законы прегнантности, четкой, «хорошей» линии, соседства, равенства и т. д. Слушатель стремится к тому, чтобы процесс завершился по законам симметрии и был организован самым лучшим образом, в гармонии с определенными психологическими моделями, которые, согласно теории формы, наличествуют как в самих вещах, так и в наших психологических структурах. Так как эмоция рождается в результате появления препятствий на пути к упорядоченности, стремление к обретению хорошей формы, память о прошлом опыте вторгаются в процесс слушания, чтобы перед лицом возникшего кризиса породить ожидания: предвидения возможных решений, прообразы предполагаемой формы, в которых подавленное стремление находит свое разрешение. В момент промедления возникает приятное ожидание, почти что бессилие перед неизвестным, и чем неожиданнее решение, тем острее удовольствие от его выявления. Итак, поскольку удовольствие обусловлено кризисом, из дискурса, анализируемого Мейером, становится ясно, что законы формы — если они являются основой музыкального постижения — направляют этот дискурс в целом только при том условии, что они постоянно нарушаются во время развития темы, и слушатель ожидает не простой развязки, а чего — то необычного, ожидает нарушений правила, которые благодаря совершившейся борьбе делают финал более полным и обоснованным. Таким образом, для теории формы «хорошей» оказывается та конфигурация, которую с необходимостью принимают природные данные, сополагаясь в единые образования. То есть получается, что музыкальная форма обладает все теми же признаками изначальной стабильности?
Здесь Мейер умеряет свою установку на гештальт и утверждает, что в музыке понятие наилучшей организации представляет собой данность культуры. Это значит, что музыка не является универсальным языком, и тяготение именно к этим решениям, а не к каким — либо другим, является результатом воспитания и исторически сложившейся музыкальной культуры. Звуковые явления, которые для одной музыкальной культуры являются элементом кризиса, для другой могут быть примерами общепринятой данности, граничащей с монотонностью. Восприятие целого не является непосредственным и пассивным: это факт организации, которую постигают, причем постигают в определенном социально — культурном контексте; в такой области законы восприятия не порождаются одной лишь природой, но формируются в рамках определенных моделей культуры или, как сказал бы сторонник теории трансакции, формируются в мире воспринятых форм, где складывается система предпочтений и привычек, ряд интеллектуальных убеждений и эмоциональных стремлений, формирующихся в нас как результат воспитания в соответствующем природном, историческом и социальном окружении35.
В качестве примера совокупности стимулов Мейер приводит сочетание букв TTRLSEE, а также различные способы, с помощью которых их можно сгруппировать так, чтобы формально они отвечали какому — то принципу: например, сочетание TT RLS ЕЕ подчиняется самым простым законам сочетаемости и ведет к несомненной симметрии. Ясно, однако, что англичанин предпочтет сочетание LETTERS. В этой форме он обнаружит смысл, и, следовательно, она покажется ему «хорошей» во всех отношениях. Таким образом, сочетание букв произошло согласно уже приобретенному опыту — принципам орфографии и законам данного языка. Так же обстоит дело и по отношению к совокупности музыкальных стимулов, где диалектика кризисов, ожиданий, предвидений и удовлетворительных решений подчиняется законам, сложившимся в определенной истории и культуре. По крайней мере до начала века слуховая культура западного мира была тональной, и именно в тональной культуре определенные кризисы будут кризисами, а решения — решениями; если же мы приступим к исследованию примитивной или восточной музыки, выводы будут другими.
Но даже если Мейер в своем анализе и обращается к различным музыкальным культурам, стремясь определить в них различные способы построения формы, складывается впечатление, что в его рассуждениях подспудно присутствует следующая посылка: каждая музыкальная культура вырабатывает свой синтаксис, в контексте которого и совершается слушание, ориентированное в соответствии с определенными моделями реагирования, сложившимися в той или иной культурной традиции; любая модель такого дискурса имеет свои законы, которые опять — таки являются законами формы, и динамика кризисов и решений подчиняется определенной необходимости, неизменным формальным направлениям. Слушатель стремится к тому, чтобы кризис разрешился отдохновением, смятение — миром, отклонение — возвращением к той полярности, которая определяется музыкальной традицией данной культуры. Кризис значим ввиду его разрешения, но стремление, которое живет в слушателе, — это стремление к разрешению, а не к кризису ради кризиса. Поэтому все примеры, приводимые Мейером, относятся к традиционной классической музыке, так как, по существу, его аргументация поддерживает консервативный подход в европейской музыке, то есть предстает как психологическо — структурное истолкование тональной музыки.
Такая точка зрения остается принципиально неизменной и тогда, когда Мейер в своей последующей статье36 вновь обращается к данным проблемам, но уже в контексте теории информации, а не психологии. Он считает, что создание неопределенности и двусмысленности в той вероятностной последовательности, каковой является музыкальный дискурс, способно вызвать эмоцию. Стиль представляет собой систему вероятности, и осознание этой вероятности скрыто присутствует в слушателе, который рискует предугадывать возможное развитие. Наделить эстетическим смыслом какой — либо музыкальный дискурс значит прояснить эту неопределенность и насладиться ею как весьма желанной. Поэтому Мейер утверждает, что «музыкальный смысл возникает тогда, когда предшествующая ситуация, требуя оценить возможные варианты развития музыкального pattern, приводит к состоянию неопределенности в том, что касается темпоральной и тональной природы ожидаемого результата. Чем больше неопределенности, тем больше информации. Система, порождающая последовательность символов, согласованных с определенной вероятностью, называется корневым процессом, а его частный случай, в котором различные вероятности зависят от предыдущих событий, называется процессом, или цепью Маркова»37. Если музыка представляет собой систему тональных влечений, в которых наличие одного музыкального события дает определенную вероятность его смены другим, тогда в том случае, если такое событие проходит незамеченным — поскольку совершается согласно привычному настрою уха — последующие неопределенность и эмоция (а значит и информация) уменьшаются. Поскольку в цепи Маркова неопределенность по мере развития цепи идет на убыль, композитор оказывается вынужденным постоянно создавать намеренную неопределенность, чтобы обогатить значение (читай: информацию) музыкального дискурса. Такова ситуация — suspense, характерная для тонального развития, вынужденного постоянно бороться со скукой предугадываемой вероятности. Музыка, как и язык, содержит определенное количество избыточности, которую композитор всегда стремится удалить, чтобы усилить интерес слушателя. Но здесь Мейер возвращается к проблеме неизменности усвоенного мировосприятия и напоминает, что шум, характерный для музыкального дискурса, имеет не только акустическую, но и культурную природу: культурный шум возникает из — за несоразмерности между нашей привычной настроенностью на ответ (то есть усвоенным нами миром) и тем ответом, которого требует музыкальный стиль; свое рассуждение он заканчивает полемической нотой в адрес современной музыки, которая, чересчур исключая избыточность, сводится к форме шума, мешающего нам реализовать смысл услышанного музыкального дискурса38. Иными словами, проблему колебания между информативной неупорядоченностью и полным непониманием — что уже занимало Моля — он намечает не как проблему, которую надо решить, а как опасность, которой надо избегать. Проводя различие между желанной и нежеланной неопределенностью, Мейер хотя и признает всю историчность любого воспринятого и усвоенного мира и его способность развиваться, но исключает внутри музыкального языка возможность такой трансформации усвоенных форм восприятия, которая могла бы привести к совершенно новым мирам. Таким образом, музыкальный язык представляет собой вероятностную систему, в которой невероятное вводится con juicio[8]. Здесь можно предположить, что с течением времени перечень возможных неопределенностей станет настолько обыденным, что по праву вольется в число вероятностей и незаметно станет настолько предугадываемым, что то, что раньше было информацией, станет чистой избыточностью; это обычно и происходит в худших образцах легкой музыки, где больше нет ни неожиданности, ни чувства, и, например, новая песня Клаудио Виллы кажется вполне предугадываемой и напоминает поздравительные открытки с готовым текстом, построенные на основе банальностей и совершенно лишенные дополнительной информации.
Каждый человек живет в рамках данной ему культурной модели и истолковывает свой опыт в соотнесении с миром воспринятых и усвоенных им форм: устойчивость такого мира принципиально важна для того, чтобы он мог разумно действовать среди постоянных вызовов со стороны окружения и организовывать стимулы, порожденные внешними событиями, в совокупность органического опыта. Поэтому сохранение всей совокупности наших установок, не подвергая их беспорядочным изменениям, является одним из условий нашего существования как разумных существ. Однако между сохранением системы в качестве органического целого и сохранением ее в состоянии абсолютной неизменности есть определенная разница. Другим условием нашего выживания как существ мыслящих как раз и является способность развивать свой ум и восприятие — так, чтобы всякий новый опыт обогащал и изменял наши установки. Мир воспринятых форм должен оставаться органичным в том смысле, что он должен совершенствоваться гармонично, без сбоев и искажений, но все — таки должен совершенствоваться и, совершенствуясь, изменяться. По существу, именно это различие делает динамичной и прогрессивной культурную модель западного человека в сравнении с моделью некоторых архаических народов. Последние таковы не потому, что культурная модель, которую они изначально выработали, была варварской и непригодной (напротив, она соответствовала ситуации, для которой была создана), а потому, что эта модель не развивалась; закоснев в ней, представители данной культуры утратили способность истолковывать ее в контексте всех ее исконных возможностей и продолжали принимать изначальные установки как пустые формулы, как элементы ритуала, как ненарушимые табу.
У нас не так уж много причин считать, что современная западная культурная модель является лучшей во всех отношениях, но одна из этих причин — ее пластичность, способность давать ответ на вызовы, бросаемые обстоятельствами, постоянно рождая новые формы приспособляемости и новые объяснения опыта (с которыми рано или поздно сообразуется индивидуальное и коллективное восприятие).
Все это, по сути дела, происходило и в формах искусства, в сфере той «традиции», которая кажется неизменной и прочной, но которая в действительности только и делала что непрестанно устанавливала новые правила и новые догмы в ходе нескончаемых революций. Каждый великий художник, работая в рамках данной ему системы, постоянно нарушал сложившиеся правила, открывая новые формальные возможности и выдвигая восприятию новые требования: после Бетховена ожидания, которые переживал человек, слушавший симфонию Брамса, были, конечно же, другими и более широкими в сравнении с теми, которые бы он имел до Бетховена и после Гайдна.
Тем не менее поэтика новой музыки (а вместе с нею все современное искусство вообще и, наконец, те, кто считает, что оно выражает неотъемлемые требования нашей культуры) упрекают классическую традицию в том, что даже эти формальные новшества и ожидания, характерные для восприятия, формировались внутри тех воспринятых и усвоенных форм, для которых предпочтительной ценностью все — таки оказывалось завершение, заключительное удовлетворение ожидания, и таким образом они поощряли и приветствовали то, что Анри Пуссер называет психологической инерцией. Тональность создает полярность, в соотнесении с которой и разворачивается вся композиция, отходя от нее лишь на краткие мгновения: таким образом, кризисы вводятся для того, чтобы содействовать слуховой инерции, вновь возвращая ее к полюсу притягательности. Пуссер отмечает, что само введение новой тональности в развитие музыкального отрывка потребовало приема, способного в упорной борьбе одолеть эту инерцию — потребовало модуляции. Но и она, разрушая иерархическое целое, в свою очередь вводит новый полюс притягательности, новую тональность, новую систему инерции.
Все это происходило не случайно: формальные и психологические требования искусства отражали религиозные, политические и культурные потребности общества, основанного на иерархическом порядке, на понятии абсолютного авторитета, на самом предположении о существовании неизменной и однозначной истины, о необходимости которой свидетельствует социальная организация общества и которую на своем уровне прославляют и воссоздают соответствующие формы искусства39.
Современная поэтика (и хотя разговор в основном идет о музыкальных формах, мы тем не менее прекрасно знаем, что эта ситуация сегодня касается всякого искусства) говорит нам о том, что положение изменилось.
Стремление к открытости второй степени, к неоднозначности и неопределенности как основной ценности художественного произведения предполагает отказ от психологической инерции, выражающейся в созерцании обретенного порядка.
Теперь акцент делается на самом процессе, на возможности определения множества порядков. Восприятие сообщения, структурированного как открытое, приводит к тому, что ожидание, о котором говорилось, включает в себя не столько предвидение ожидаемого, сколько ожидание непредвиденного. Таким образом, значимость эстетического опыта скорее заявляет о себе не тогда, когда критическая ситуация, раскрывшись, разрешается согласно приобретенным стилистическим привычкам, а тогда, когда, переживая целый ряд непрестанных кризисов и погружаясь в сам процесс, в котором невероятность главенствует, мы осуществляем свободу выбора. Тогда внутри существующей неупорядоченности мы устанавливаем исключительно временные системы вероятностей и дополнительно пытаемся выйти к другим, которые — одновременно или во вторую очередь — тоже можем постичь, наслаждаясь их равновероятностью и открытостью всего процесса в целом.
Мы говорили, что только та психология, которая принимает во внимание генетический момент различных структур, позволяет отдать должное этим тенденциям в современном искусстве. И в самом деле складывается впечатление, что сегодня психология развивает свой собственный дискурс в том же направлении, в котором его развивают различные виды поэтики открытого произведения.
Информация и восприятие
Та же самая тематика, связанная с информацией, смогла заявить о себе и в психологических изысканиях, пролагая достаточно плодотворные пути. Исследуя обычную проблему восприятия, которое, по существу, представляет собой деформацию предмета (в том смысле, что является как бы вариацией этого предмета в соответствии с предрасположенностью перципиента), Омбредан40, как и другие исследователи, которых мы уже цитировали, признает, что в конце концов процесс исследования останавливается по причине принятого решения и дает начало форме, которая кристаллизуется и навязывает себя. Однако на вопрос, откуда берутся эти формы, он не дает ответа в духе гештальт — психологии, вдохновленной принципами изоморфизма, и вместо этого стремится исследовать генезис феномена структуры в свете фактора опыта. «Если сравнить между собой различные точки зрения… станет ясно, что основной характер восприятия определяется тем, что оно проистекает из подвижного процесса, который влечет за собой непрерывные изменения как в позиции субъекта, так и в возможных конфигурациях объекта, и что эти конфигурации являются более или менее устойчивыми или неустойчивыми внутри более или менее обособленной пространственно — временной системы, предстающей как эпизод в поведении… Восприятие можно выразить в категориях вероятности по образцу того, что мы наблюдаем в термодинамике или в теории информации». Действительно, воспринятое можно было бы представить как чувственно воспринимаемую, мгновенно оформившуюся конфигурацию, под которой дает о себе знать более или менее избыточная группировка различных видов полезной информации, которую получатель во время акта восприятия выделил в общем поле различных стимулов. Это происходит потому, что данное поле дает возможность извлекать из него бесчисленное множество моделей с разной степенью избыточности, но еще и потому, что «хорошая форма» сторонников гештальт — психологии на самом деле, по сравнению с прочими моделями, как раз и «требует минимальной информации и сопровождается максимальной избыточностью». Таким образом, хорошая форма соответствует «максимальному состоянию вероятности всего подвижного процесса восприятия».
Тогда мы начинаем понимать, что, переведенное на язык статистической вероятности, понятие хорошей формы теряет всякий оттенок онтологической необходимости и не предполагает в качестве некоего соответствия определенную предустановленную структуру, некий определяющий код восприятия. Поле стимулов, о котором говорит Омбредан, предполагающее, благодаря своей неопределенности, различные возможности избыточной группировки, не противостоит хорошей форме, как нечто бесформенное и не могущее быть воспринятым противостоит воспринятому. Воспринимая поле стимулов, субъект выявляет более избыточную форму тогда, когда его влекут к ней какие — то особые мотивы, но он может и отвергнуть хорошую форму ради других координационных моделей, которые сохраняются на заднем плане.
Омбредан считает, что, как с точки зрения конкретного анализа, так и с точки зрения типологической можно дать характеристику различным видам исследования упомянутого стимулирующего поля: «можно было бы выделить индивида, который сокращает свое исследование и решает использовать воспринятую структуру, еще не применив всех элементов информации, которые он мог бы собрать, индивида, который продлевает свое исследование и не разрешает себе принимать обозначившиеся структуры и, наконец, индивида, который согласует обе позиции как для того, чтобы собрать возможно больше решений, так и для того, чтобы объединить их наилучшим образом в едином, постепенно формируемом восприятии. Сюда можно было бы добавить и индивида, который скользит от одной структуры к другой, не осознавая, что они могут быть несовместимыми между собой, как это видно на примере сновидений. Если восприятие представляет собой «вовлеченность», тогда налицо различные способы «вовлечься» или избежать вовлеченности в направлении поиска полезной информации».
Этот краткий типологический обзор простирается от пределов болезненного восприятия вплоть до повседневности, однако оставляет широкий простор для различных его возможностей и все их признает правомочными. Здесь нет смысла подчеркивать, какую значимость могут иметь психологические гипотезы такого рода применительно к нашему разговору о природе эстетического. Добавим только, что при таких предпосылках психологу придется основательно изучить вопрос о том, в какой мере обучение (apprentissage), основанное на определенных упражнениях по тренировке восприятия и неизвестных доселе интеллектуальных приемах, способно модифицировать привычные для нас схемы реагирования (то есть в какой мере использование информации не превратит то, что нарушает коды и системы ожидания, в элемент какого — нибудь нового кода и новой системы). Перед нами проблема, существование которой эстетика и феноменология вкуса подтвердили многовековым опытом (хотя бы на уровне макроструктур восприятия), показывая, каким образом новые приемы формообразования изменяли наше чувство формы, наши ожидания, связанные с появлением той или иной формы, а также способ постижения самой реальности41.
Поэтика открытого произведения как раз и являет нам историческую возможность такого рода: утверждение культуры, благодаря которой (по отношению ко всему универсуму воспринимаемых форм и пояснительных действий) допускается существование дополнительных исследований и различных решений, оправдывается прерывность опыта, воспринимаемая как ценность вместо традиционной непрерывности, организация различных исследовательских решений, сведенных к единству таким законом, который не предписывает абсолютно идентичной развязки, но, напротив, воспринимает их как оправданные как раз потому, что они противоречат друг другу и друг друга дополняют, вступают в диалектическое противостояние, тем самым рождая новые перспективы и давая более широкую информацию.
По существу, один из элементов кризиса современной буржуазной цивилизации был обусловлен неспособностью среднего человека освободиться от формальных систем, навязанных ему извне, а не приобретенных благодаря собственному исследованию реальности. Такие социальные болезни, как конформизм и бегство от действительности, стадность и массовое сознание как раз и являются результатом пассивного усвоения тех норм понимания и суждения, которые отождествляются с «хорошей формой» как в морали, так и в политике, как в диететике, так и в моде — на уровне эстетических вкусов и педагогических принципов. Всевозможные тайные убеждения и возбуждения, возникшие в ходе сублимации — от политики до торговой рекламы — способствуют мирному и пассивному усвоению «хорошей формы», в которой средний человек растворяется без каких — либо усилий. Таким образом, возникает вопрос, не может ли современное искусство, приучая к постоянному нарушению моделей и схем, выбирая в качестве модели и схемы идею угасания всяческих моделей и схем, а также необходимость их чередования, причем не только от одного произведения к другому, но и внутри одного и того же произведения, — не может ли оно служить орудием освобождения, и, быть может, в таком случае оно могло бы выйти за пределы эстетического вкуса и эстетической структуры, чтобы включиться в более широкий контекст и указать современному человеку на возможность возрождения и обретения самостоятельности.