По горькой улице, водой политой,
То я уже не знаю как назвать
Гранитные провалы, постаменты,
Что траурным стеклом остеклены.
Прохлада липовой аллеи,
Безмолвны каменные львы сторожевые,
И ловит смолкнувшую птицу,
Подпрыгивая в сквере, мальчик темный.
Так почему ж тоска стоит в пустыне…
Но вижу я, как мреют и горят
Набухшие водою автоматы,
И газированные пятна пахнут морем
И муторным отцветшим запахом свободы.
Лишь слабый свет прозрачный и подземный
Исходит в этот город мертвый,
И видно, как внизу проходит поезд,
Последний голубой вагон метро.
С каждым днем сильнее полдень жизни,
В грозовой столь гулкой тишине
Чуткой бельевой веревкой виснет
И стоит в раздавленной волне.
Будущее – темное забвенье…
Как лоснился ветер темных плеч…
Брошенный купальник в черствой пене
Под равниною деревьев может лечь.
Переправа смутного мгновенья
Сильною раскатится волной,
Будущее, полное сомненья,
Не прожив, забыли мы с тобой.
С экзамена я вышел…
В бледности бассейна
Увидеть море, плещущее до отказа
Живучею подкормкой тел.
Когда с трамплина оторвавшись в глиняном движеньи,
Расправив волосы стальные,
Ты входишь в воду, выгнувшись в просторе,
В обкусанном стволе из тополевых пузырьков.
Все это было так давно…
Бензойный день, заляпанный случайным сургучом,
В окрашенной сгущавшейся медыни,
В чернилках грозовых, сиреневолиловых,
В преддверьи лета, меди пятачка на поезд
И мраморных покоев «Павелецкой».
Я знал, что сумерки еще наступят,
Еще умоются в чернильных поздних ливнях
Грозы подземные кусты,
И только я с изъятьем дня увидел
Бензиновый бессонный слепок жизни.
«Он полюбил жизнь грубую и простую»
И сад у площади Борьбы изображая
В смешавшейся кошелке света
И детские песочные чулки —
Дымящийся кулич подводный.
Изображая жизнь, ее пути,
Буквальные пути в дожде и снеге,
Плуги железнодорожных стрелок
И синий потайной фонарь.
А.Ю.
Умнее мы уже не будем
И лучше мы уже не станем.
Фонарный свет лица ночного
Отцвел и в сад сошел за поездом вослед.
Я помню тот китайский парк,
Бордюры из камней, людская лень,
Из кособлоков облака над хижинами века,
Цемент плакучий и бензин бессильный.
Под вишнями и яблонями зимними в саду
Лишь проволока растет стальная.
Перед нами земля открывалась,
Где живое еще не враждебно живому.
Темным утром открылась Сибирь,
Ржáвень светлая лиственниц
В долину парящую шла.
И с обрыва гранитной горы
Нам нельзя было сдвинуть незнакомое тело
В огромную чуждую жизнь.
Что мы видели с этой горы
Под небом, полным замерзшего жара,
Забывая материю предвоенную нашей одежды.
Как мы счастливы были в земле этой.
И нет нам прощенья.
Почему же глаза закрыв,
Мы не видим, как тени земные сошлись
В разделенных равнинах.
Ждет возлюбленную немецкий офицер
У Бранденбургских ворот,
Погрузив лицо свое мертвое в берлинские розы.
Почему же так страшно сердцу здесь,
Ведь оно не в перекрестках дорог
Предвоенной Европы,
Где загнанные в холодной росе
Молоком поят локомобили.
В лихорадочном блеске ногтей
Снимаются копии полей ночных,
Аэродромы спящих стрекоз
И стоянки цветов полевых.
Смутным запахом мокнет табачным
И знакомую пыль предзакатно кружи́т
За фабричной стеною «Дуката»,
Кожаный воздух сминая смолистый
С курткой у кирпичной и черной стены.
Открывается дверь, и за вышедшим человеком
Он уходит туда, поближе к закату,
Тот оглянется и повернется опять:
Перелески зеленые солнц
И пожарные лестницы неба
Проходят в последний путь над головой,
Под небом далеким скрываясь.
Кто же нам скажет, какою платить нам ценой,
Ведь мы отыскали долину,
Что идет к океану в бесконечной своей прямизне.
Но пробившись через гранит,
Мы и здесь человека открыли —
Человека наших годов.
Мы стояли пред завещанным тайным стеклом,
Апельсиновым деревом там стекал человек,
Закрывал от света глаза
И у камня просил он прощенья.
Завиднéлось далекое царство без сна,
В халцедоновых светлых долинах
Стояла ночная вода.
Открывались дремучие ставни осеннего камня,
И танталовой грудью пространства
Звенела рабочая мгла.
Опустись на колени в кремнистом ручье.
Пресной ряби пустырь
И верéсковый ветр понаслышке.
Все гудит молотков полевой перезвон.
Только гром мы услышим
Уходящих во глубь поездов,
Но и только… и хрипы ночной пересмены.
Не разбудят во тьме голоса.
Только рокот и шепот и смерть
И гром пробуждающих поездов.
Треугольный пакет молока.
Если угол обрежешь,
То белая хлынет тоска.
Как письмо непрочитанное
Пропадает в ночи.
Тихо. Молчи.
На росе разведенный,
Рассвет, помутившись, растет
За углом, где работа постылая ждет.
Я его позабыла,
Значит в памяти он никогда не умрет.
На окне на ночном цветных пирамид молока
Громоздятся мучные бока.
Молока струйку зыбкую чувствуя нить —
Эту память уже не прервать, не продлить.
Невозможно быть добрым или жестоким,
Можно быть только встреченным иль одиноким.
Потому и не верю, что о тебе говорят мне соседи,
Когда утро встречаем с тобою в знобящей беседе.
Вижу, как тяжело наклоняется профиль твой тонкий
К освещенной рассветом скользящей холодной клеенке.
Вижу: спишь ты и снится: качает вас строй поколонный
В той фантастичной далекой стране покоренной.
Видишь: держишь лоток ты с водой золотою,
И рассвет протекает сквозь пальцы рекою.
Но уж двери дробят, и голос доносится дикий:
Открывай, отвечай, за тобою из леса пришли твои
земляники.
Другой был век. Забылось все.
Сквозь призрачные сумерки
С невестой рядом провели меня,
Закрыв со всех сторон.
Сверчок томил в углу
Лесной древесной церквы.
Другое время…
Кровь хоть не текла,
Вонзилась скрепка в палец
В прихожей канцелярии
Для бывших каторжан.
Невеста накренясь
Широким гребнем света
(Страшишься ты, но помнишь)
Перед лицом слепящим наклонилась.
Но отвернувшись к тихому зеленому окну,
Ты видел: вытащили пруд на берег
Крестьяне редким бреднем.
Каштанов выпечка не та…
И сердцевину растоптав костра
Босыми мокрыми ногами,
Лишь слушать черном круге ветер,
И мальчик обходя по кругу,
Обметает угли,
И теплота раскрытой мякоти дороги,
И южной ночи темнота.
Учительница музыки жива,
Но не войдет уже в свою квартиру.
Там хоровое пение портьер
И хлеб посередине комнаты вечерней.
И низкий коридор, и кухонный сквозняк,