– Пожалуйста, успокойся. Да, это та звезда. Ну и что?
Он взял ее на руки и перенес на кровать. Она безропотно позволила себя уложить и укрыть и все смотрела, смотрела на него, пытаясь, видимо, разглядеть в этом еще недавно Кривошеине того самого сказочного Анненкова.
– Значит, вас зовут Леонид? – уточнила она с панической деловитостью.
– Когда-то звали. Мы снова на «вы»?
– Не знаю … Вы же теперь другой человек. Был один человек – и вдруг …
– Я все тот же. Перестань выкать, раздражает.
– Ты убил его?
– Кого?
– Того – Кривошеина?
– Нет.
– Как же ты им стал?
– В точности, как я рассказывал, только наоборот. В двадцать первом году в Харбине я слег с холерой. В больнице познакомился с Кривошеиным, ровесником из местных, тоже холерным. Когда он умер, я взял его документы. Там каждый день умирали, врачи не успевали запоминать пациентов, так что никто подмены не заметил. Я сразу же уехал в Россию, как только выздоровел. Вот и все.
За окном светало. Четыре утра. Кривошеин, завернутый в простыню, сидел на стуле. Нина тихо лежала, укрытая по горло одеялом. Привыкала.
– И там, в Харбине, ты написал этот роман?
– Это не роман.
– Ты хочешь сказать, все это было?
Кривошеин помолчал, будто сверяясь внутри себя: было – не было.
– Было.
– То есть ты приехал в Харбин, после всего того … что было?
Кривошеин кивнул. Нина еще подумала, вытянувшись под одеялом, словно по стойке смирно.
– Зачем ты врешь? Хочешь поразить меня? Зачем? Ты меня пугаешь!
– Ты права. Прости. Я сочинил это.
Еще подумала.
– А звезда? А все, что ты знал о нас с папой и братом? Ты не мог этого знать … Голова идет кругом.
– Поспи.
– А ты не превратишься в кого-нибудь еще?
– Нет.
Она смотрела на него изучающе, требовательно.
– Если все правда, ты страшный человек. Но почему-то я не боюсь тебя.
– Потому что я – твой спаситель.
– Кто бы ты ни был, ты теперь все, что у меня есть …
Кривошеин сел на кровать и взял ее за руку. Нина отвернулась к стене и скоро засопела. Он сидел тихо, боясь разбудить. Зачем он рассказал ей? Зачем показал тетрадь? Это было лишнее. Можно было сказать, что он спасает ее, потому что любит. И она поверила бы, и все было бы проще. Но – нет. Эгоизм, потребность признания. Потребность прощения – осознанного, осведомленного. «А может, я все-таки люблю ее?» – предположил Кривошеин и тут же внутренне рассмеялся. Нет! Красива, но не умна и не так уж обаятельна. Но дело не в этом. Любовь свою он потерял. Единственную. Отма.
Он лег рядом, прижался к ее голой спине и осторожно обнял. Думал: «Бедная, бедная девочка; бедный, бедный я».
Из записок мичмана Анненкова30 августа 1919 года
Вошла. Шаги, шум платья. Кто она? Запах ни о чем не говорит. Аромат один на всех – тот единственный парфюм, купленный у китайца еще в Гумбуме. Вот шаги говорят, но невнятно – по глиняному полу босиком. У нас так условлено: они снимают туфли, прежде чем войти. Я сижу в пустой комнате в полной темноте – в той самой комнате Замка на Пруду, где лежал воскресший. Непонятно, для чего она, – без окон. Двери расположены одна против другой. В одну можно войти из внутренних покоев, а в другую выйти прямо на террасу.
Она делает несколько шагов и останавливается. Слушаю ее дыхание – тишина это позволяет. Тишина абсолютная, будто тьма укрывает нас от звуков внешнего мира. Еще несколько шагов – и снова она замирает. Я должен назвать имя. Только шаги и дыхание – никаких других примет. Такие правила.
Маша ступала мягко и сразу заполняла собой пространство. И температура в комнате будто повышалась на градус или два.
Ольга четко обозначала каждый шаг, и, хотя ступала босыми ногами, мне казалось, я слышу стук каблучков. А дышала она тихо, почти беззвучно, будто пушинку сдувала с атласной подушки.
Настя старалась сдержать порыв, подделаться под старших, но всегда безуспешно. Ступала осторожно, но нетерпение все равно передавалось мне мельчайшими колебаниями воздуха от ее подрагивающих коленок и приоткрытых в волнении губ. Ее я узнавал чаще других, и это ей, конечно, нравилось.
Татьяна входила плавно и уверенно. И безмятежность слышалась в ее дыхании, будто она спала на рассвете летнего дня в беззвучном колыхании альковных шелков.
Я должен был назвать имя. Если угадывал – поцелуй Принцессы.
– Маша, – сказал я.
Моей щеки коснулись губы и дыхание.
Дверь на террасу распахнулась, и Маша воссияла белым платьем и солнечным нимбом вокруг волос. Если бы не этот разоблачительный портал, Принцессы могли бы жульничать и целовать меня в ответ на любое имя. Маша светилась в проеме двери. Это длилось мгновение, но я успел заметить странный блеск в ее глазах.
Татьяна, потом снова Маша. И снова Татьяна, Ольга, Маша, Ольга, Настя, Татьяна … В тот день я не ошибся ни разу. Получая заслуженные поцелуи, я непостижимым образом чувствовал в них печаль.
Игру мы придумали, когда я переселился в Замок на Пруду, и это быстро превратилось в ежедневный ритуал: я снова и снова узнавал их, утверждая свое право прожить с ними еще один день.
23 мая 1937 годаМосква. ЦПКиО имени Горького
– Можно тебя спросить? – Нина намазывала маслом ломтик хлеба.
Кривошеин кивнул.
– Если все правда … то есть если, допустим, все это было, то прошло двадцать лет. У тебя ведь были другие женщины?
Кривошеин покачал головой. Духовой оркестр милиционеров, застрявший в парке со вчерашнего карнавала, играл вальс перед рестораном.
– Не было? Совсем? – не верила она.
– Совсем.
– Но … твои отношения с царевнами были вроде бы платоническими.
– Разумеется.
– То есть … я у тебя первая?
Кривошеин кивнул. Нина яростно размешивала сахар в стакане чая, и звон ложечки о стекло переплетался и спорил с перезвонами оркестрового треугольника. Милиционеры отыграли венский вальс и затянули российский.
– Государь не любил «На сопках Маньчжурии». Его никогда не играли на корабле, – сказал Кривошеин.
– Государь, государь… – передразнила Нина. – Когда я читала, меня это чинопочитание коробило, честно говоря. На каждой странице – государь, государыня, ваше величество, ваше высочество. Что ты за рабская душонка, Анненков?
Нине нравилось называть его на новый лад легендарным для нее именем. Она будто пробовала его на вкус. И конечно, «Анненков» звучало вкуснее, чем Кривошеин. Переспав с героем романа, она никак не могла решить, как ей теперь относиться к той тетрадке. Ее штормило, она перескакивала без конца с «этого не может быть» на «ты не мог такое придумать», как игла на заезженной пластинке.
Кривошеин отмалчивался, отделывался односложными замечаниями и думал: «Дурак. Зачем я дал ей тетрадь?» Ко всему еще примешивалось гадкое чувство: была у него одна любовь, его Отма, и вот он изменил ей самым нелепым и пошлым образом.
Потом сидели в Нескучном саду у самой воды и смотрели на реку в сонном оцепенении. Ополовиненная бутылка шампанского стояла на скамейке между ними.
– Разве можно любить четырех девушек сразу?
– Можно …
– Но ты ведь это придумал?
– Придумал …
Кривошеин сделал глоток из бутылки и протянул Нине, потом забрал и поставил под скамейку:
– Какой-нибудь сознательный товарищ еще дружинников позовет. Ни к чему нам привлекать внимание.
Солнце и шампанское утолили жажду движения. Сидели разогретые и ленивые.
– Сколько тебе лет? – спросила Нина.
– Тридцать девять.
– Наверно, вспоминаешь свою рабскую юность с ностальгической слезой, если, конечно, все это было.
Кривошеин улыбнулся:
– А ты что вспоминаешь? Пионерский горн? Комсомольские субботники? Хождение строем на демонстрации?
– Уж кто бы говорил про хождение строем, – усмехнулась Нина.
Кривошеин улыбался расслабленно, щурясь на солнце.
– Какое самозабвенное лакейство на каждой странице твоей тетрадки! Ты раб, Анненков, да еще кичишься этим! Служил, прислуживал – давай поплачь еще о том счастье, Плакса-морячок.
– Я служил мечте.
– Какой мечте?
– Мой корабль. Мои принцессы …
– Не твой корабль и не твои принцессы …
Нина вдруг вскочила и встала перед Кривошеиным, заслоняя солнце.
– Да ведь ты враг! Был врагом и остался! Темная матросня в душном трюме царизма!
Кривошеин улыбался.
– Посмотри вокруг! – воззвала комсомолка. – Этот парк – разве он не прекрасен?! Посмотри на лица людей! Свободных людей!
– Да, фабрика счастья …
– А разве нет?! Белогвардеец ты недобитый!
– Никогда не был белогвардейцем.
– Ну монархист!
– Это – да.
– Как ты можешь! Нет их уже двадцать лет! Да и кто они были?! Обычные девчонки!
Хороша была Нина в комсомольском экстазе. Совсем забыла, что вынуждена бежать из этой фабрики счастья.
– Но ведь ты все это придумал, – спохватилась она. – Скажи, ты же все это придумал?
– Угу …
Нина долго молчала, глядя на другую сторону реки, где напротив фабрики счастья на деревянных мостках тетки полоскали белье.
– Нет, нет, я все равно не понимаю. Зачем ты все это написал – про этих царевен?
– Я любил их. Хотел спасти.
– Да ведь каких только мучений ты для них не придумал! Если хотел спасти, почему не написал просто, что за ними пришел корабль и они уплыли и живут в хрустальном дворце? Кстати, они у тебя спаслись в конце концов? Я не дочитала.
– Не дочитала? – Кривошеин как будто обиделся.
– Остановилась на том, как вы приехали в Лхасу. И тут крышка погреба открылась.
– Хочу, чтобы ты дочитала.
– Там есть что-то про меня?
Кривошеин покачал головой.
– Значит, сто первое признание в любви к твоим царевнам?
– Ревнуешь?
Из записок мичмана Анненкова30 августа 1919 года
Сидели на террасе, ждали Государя. Его снова призвал к себе Далай-лама. Над прудом уже плыли длинные паутинки, но еще носились знойные стрекозы. Как давным-давно на море, Принцессы надели белые платья – их будто принес бриз с нашего Корабля, до которого уже не доплыть.