Конечно, забота американской разведки о точности пастернаковского слова звучит фальшиво, но и Феликс Морроу хорош: шрифт-то был как раз американского происхождения.
Причина была в другом. Кураторы русского издания вдруг спохватились, что выпускаемый ими текст правильнее фельтринеллиевского: а книга, между тем, должна выглядеть так, как будто ее набирали в Милане. Феликс же Морроу своими обращениями к русским ньюйоркцам успел сильно улучшить верстку по сравнению с фотокопиями из мальтийского чемодана. Так что, по сути, претензии Русского отдела ЦРУ были обоснованы.
Но Морроу ошибся в главном: он думал, что в Брюссель отправился тот самый тираж, который ему поручили изготовить. И пока он добивался разрешения из Лэнгли, деньги за его спиной якобы поступили в типографию, книги были отпечатаны и переплетены, упакованы, погружены в грузовик и доставлены в Бельгию. И двадцать два года спустя он все еще пребывал в уверенности, что выполнил задание. В своих письмах к Карлу Профферу он ни разу не сказал, в какой именно типографии был размещен его заказ, и у Проффера создалось впечатление, что Морроу своим свидетельством опровергает известное представление, будто книгу выпустил «Мутон». Никакого «Мутона», радостно догадывается Проффер, не было: журналисты все перепутали...
Однако дело не в забывчивости Морроу, дело в другом: ЦРУ не сообщило ему, что существует запасной, параллельный сценарий, контрольный. И какой из двух окажется основным, никто до поры до времени сказать не мог.
Как Морроу забрал гранки у Раузена в Нью-Йорке, так и ЦРУ забрало деньги у Морроу в Лейдене.
30 апреля 1958 года Григорий Лунц пишет Глебу Струве:
«Слухи, что он (роман Пастернака – Ив. Т.) печатается по-русски в Голландии, как видно, неверны».
Трудно было увидеть за разбросанными по миру издателями единую руку. «Доктор Живаго» был первой пробой тамиздата, и всё громоздкое и не отрепетированное в истории его становления путало карты очевидцам.
Любопытная краска. Лунц пишет Струве:
«В еврейской жаргонной здешней газете (жаргонной – так Лунц называет идишскую газету „Форвардс“, выходящую в Нью-Йорке. – Ив. Т.) печатается, мне говорили, уже в течение 12 нумеров довольно подробный пересказ романа, как видно, взятый из итальянского текста» (30 апреля 1958).
«Доктор Живаго», пересказанный на идиш, несомненно должен пополнить библиографию пастернаковских прижизненных изданий.
Спустя два месяца, 9 июля:
«Здесь все ходят слухи, что роман Пастернака выйдет по-русски, но не представляю себе, кто это сделает. Подозревали Мутона, но это, очевидно, неправильно».
«Подозревали»? Да сам же Лунц и подозревал: когда все было кончено, он признался Струве:
«Кажется, я писал Вам, что уже при первых слухах о том, что Мутон печатает Пастернака, я запросил его, верно ли это. Он не ответил на это (хотя он очень аккуратен в ответах) и не ответил также, когда я еще 2 раза повторил этот вопрос» (4 ноября 1958).
В этом же письме Лунца дается важное указание на то, что у Феликса Морроу был дублер, возможно, с ним даже не знакомый. Он также выступил посредником между ЦРУ и «Мутоном»:
«Мне рассказывал один чех, автор книги о проникновении большевиков в международную ассоциацию юристов, что он был удивлен, как Мутон немедленно согласился издать эту самую книгу, как только он ему ее предложил».
Кандидатур способных заплатить за пиратский тираж становилось все больше.
ГЛАВА ШЕСТАЯ«Французские, английские, немецкие Живаго»
Если его уверяют, что публикация романа грозит мне гибелью, пусть знает, что отсутствие публикации наверняка вызовет еще более страшную расправу.
С каждым годом и месяцем роль Ольги Ивинской в судьбе Пастернака и его романа становилась сложнее и объемнее. Доверенное лицо Пастернака на переговорах с властями, она одновременно была и доверенным лицом властей, передававших через нее писателю то угрозы, то требования, то сценарий общения с западными издателями и корреспондентами. Власть навязывала ей и слежку за возлюбленным, и отчеты о его поступках, и принуждение поэта к одним письмам, и удерживание от писания других, и составление третьих – от собственного имени. Дошло и до создания писем от имени самого Пастернака. Правда, с его согласия.
На этом фоне стоит ли удивляться, что некоторые люди – пусть не вполне искренне – называли Ивинскую чуть ли не соавтором романа?
Фельтринелли, де Пруайяр, Шеве, Д'Анжело – все нужные лица время от времени получали послания от Ивинской, более или менее уверенные, что за нею стоит сам Пастернак. Сколько пастернаковских писем не дошло до адресата и сколько из них задержано и не отправлено самой Ивинской – не определить, но частичный их перечень приведен в материалах ее второго уголовного дела: не посланные письма Ольга Всеволодовна хранила на Потаповском. Значит ли это, что она проявляла еще и собственную цензорскую инициативу, уберегая Пастернака от неверных, с ее точки зрения, шагов, путая, по словам Ариадны Эфрон, птифуры с черным хлебом? Прямого ответа нет.
«Вы должны выработать свое отношение к тем неподвластным нам изменениям, которым подвергаются иногда наши планы, самые, казалось бы, точные и неизменные, – писал Пастернак 6 сентября 1958 года Жаклин де Пруайяр. – При каждой такой перемене возобновляются крики о моем страшном преступлении, низком предательстве, о том, что меня нужно исключить из Союза писателей, объявить вне закона. Эти угрожающие веяния всегда направлены так, что первым гибельным порывом захватывают моего друга О<льгу>... Она договаривается с ними и заклинает их. До каких пор она, бедная, сможет их утихомиривать? И это никоим образом не мистическое наблюдение, это – чистый реализм. Но все было бы также фантастично и без этого постоянного нажима... Я боюсь только, что рано или поздно меня втянут в то, что я мог бы, пожалуй, вынести, если бы мне было отпущено еще пять-шесть лет здоровой жизни».
Слова Пастернака о том, что Ивинская «договаривается с ними и заклинает их», звучат сказочно наивно, но по-своему уместно, если помнить о сказочном мире Бориса Леонидовича. «Договариваться» с КГБ можно только одним образом – соглашаться стучать. «Заклинать» – значит клясться докладывать впредь о каждом шаге, о каждом написанном и полученном письме, о каждом услышанном разговоре.
«До каких пор она, бедная, сможет их утихомиривать?» Увы, до тех пор, пока от Ивинской будут поступать нужные и полновесные сведения, до того дня, пока ею, как инструментом, будут вскрывать новые замыслы Пастернака и пресекать нежелательные планы.
Ольга Всеволодовна взяла на себя роль связной на раннем этапе. Она пишет, что стала разубеждать Пастернака печатать книгу в Италии прямо в первый же день передачи рукописи Д'Анджело, то есть 20 мая 1956 года. И тут же помчалась к итальянскому журналисту поворачивать ход дела. В оправдание действий Пастернака она на заседании секретариата писательского союза говорила: «Мы об этом сообщили по всем инстанциям, вплоть до ЦК партии» (Ивинская, с. 237).
Увы, рассказ Ивинской не сходится ни с фактами, ни с логикой развития событий. Иначе письмо председателя КГБ Ивана Серова (докладывающее Отделу культуры ЦК о передаче «Живаго» на Запад – см. главу вторую), появилось бы гораздо раньше, а оно было написано 24 августа явно по свежим следам.
Тем не менее слова Ивинской о том, что она «вынесла все ужасы битвы за роман», справедливы. Только читать ее рассказ нужно местами в обратную сторону.
В кабинете у Поликарпова, она, по собственным воспоминаниям, убеждала заведующего Отделом культуры, что «единственный выход – печатать нам роман сейчас, мы успеем с ним первыми, ибо перевод на итальянский – большая и трудоемкая работа, потребующая много времени».
«Нет, – возражал мне Поликарпов, – нам обязательно нужно получить рукопись назад, потому что если мы некоторые главы не напечатаем, а они напечатают, то будет неудобно. Роман должен быть возвращен любыми средствами. В общем – действуйте, договаривайтесь с Д'Анджело, обещайте ему, что он первым получит верстку и передаст своему издателю, в обиде они не будут» (там же, с. 222).
Скорее всего, именно после, а не до инструкций Поликарпова, не по собственной инициативе Ольга Ивинская отправилась к Д'Анджело. Этот поход она описывает так:
«Приехала я в большой дом около Киевского вокзала, легко нашла нужную квартиру и позвонила. Отворила мне очаровательная женщина, прямо из итальянского кинофильма: длинноногая, смуглая, растрепанная, с точеным личиком, с глазами удивительной синевы. Это была супруга Д'Анджело Джульетта. Она знала несколько русских слов, да и те произносила с акцентом и неправильно, но еще меньше могла сказать ей я по-итальянски. Так что мы объяснялись главным образом жестами. Впрочем, цель моего посещения она поняла довольно быстро и, замахав руками, со страшной экспансией начала доказывать, что она понимает, дескать, мою тревогу, но никак, никак ее муж не хотел горя Борису Леонидовичу» (там же с. 220).
Оставим в стороне неправдоподобность такого объяснения двух женщин, не владеющих ни одним общим языком, и незнание Джульеттой ни Пастернака, ни его обстоятельств. Ивинская продолжает:
«После примерно полутора часов такой „беседы“, в которой шума и движения было много, а смысла мало, явился сам Д'Анджело. Действительно, он был молодой, высокий, стройный, с прямыми черным волосами, с тонкими иконописными чертами лица. Первая моя мысль была – таким и должен быть настоящий авантюрист, обаятельным и милым.
Он великолепно, с очень небольшим акцентом, говорил по-русски. Сочувственно кивал головой, когда я объясняла, во что эта история может вылиться для Бориса Леонидовича. Потом сказал: