Поначалу Пастернак держался воинственно, категорически сказал, что он не будет делать заявления об отказе от премии и могут с ним делать все, что хотят, – сообщал Поликарпов, который сидел в это время на фединской даче и ждал возвращения хозяина. – Затем он попросил дать ему несколько часов на обдумывание позиции. После встречи с К. А. Фединым Пастернак пошел советоваться с Вс. Ивановым. Сам К. А. Федин понимает необходимость в сложившейся обстановке строгих акций по отношению к Пастернаку, если последний не изменит своего поведения.
«Федин, – продолжает Евгений Борисович, – пригрозил Пастернаку серьезными последствиями, которые начнутся завтрашней кампанией в газетах, на что тот ответил, что ничто не заставит его отказаться от оказанной ему чести и стать неблагодарным обманщиком в глазах Нобелевского фонда, которому он уже ответил. Потрясенный тем, что впервые Федин разговаривал с ним не как старый друг, а как официальное лицо, облеченное высшими полномочиями, Пастернак пошел к Всеволоду Иванову. На него рассказ Пастернака произвел сильное впечатление, но тем не менее он подтвердил свое мнение, что Пастернак – лучший поэт современности и достоин любой премии мира.
В этот день к Пастернаку приходил с поздравлениями Корней Чуковский с внучкой Еленой, сменялись репортеры и журналисты западных газет. Узнав об угрозах Федина, Чуковский посоветовал Пастернаку тотчас же поехать к Е. А. Фурцевой с объяснениями. Пастернак отказался поехать, но тут же написал ей письмо.
Пастернак – Фурцевой:
Я думал, что радость моя по поводу присуждения мне Нобелевской премии не останется одинокой, что она коснется общества, часть которого я составляю. Мне кажется, что честь оказана не только мне, а литературе, к которой я принадлежу... Кое-что для нее, положа руку на сердце, я сделал. Как ни велики мои размолвки с временем, я не предполагал, что в такую минуту их будут решать топором. Что же, если Вам кажется это справедливым, я готов все перенести и принять... Но мне не хотелось, чтобы эту готовность представляли себе вызовом и дерзостью. Наоборот, это долг смирения. Я верю в присутствие высших сил на земле и в жизни, и быть заносчивым и самонадеянным запрещает мне небо» (там же, с. 702—703).
«Такой текст, – замечает Евгений Борисович, – показался Чуковскому нарочно рассчитанным, чтобы ухудшить положение. Письмо осталось не отосланным» (там же).
Однако Тамара Иванова, жена писателя и соседка Пастернаков, вспоминала, что письмо к Фурцевой все же было передано сыну Бориса Леонидовича Леониду, но его выманил непонятно зачем дежуривший целый день у Пастернака на даче литератор Лихоталь, ничего Фурцевой так и не передавший (Тамара Иванова, с. 257).
На 27 октября было назначено заседание правления Союза писателей, где должны были обсуждать «Действия члена СП СССР Б. Л. Пастернака, не совместимые со званием советского писателя». Начали готовить общественность. 25 октября в «Литературной газете» был опубликован тот самый отзыв о романе редакции «Нового мира» (1956 года).
Как саркастически замечала в своих воспоминаниях Ивинская,
«со здравой точки зрения кажется смешным, что даже после обнародования письма „Нового мира“ многомиллионными тиражами роман не был опубликован. Ведь в письме было сконцентрировано и тенденциозно истолковано все, что могло бы быть ортодоксами признано „крамольным“. Таким образом, письмо довело до народа все, что хотели от него упрятать» (Ивинская, с. 229).
В том же номере 25 октября «Литературная газета» писала, что отзыв нобелевского жюри о Пастернаке – «сплошная ложь, вымысел шведских литературных реакционеров». Шведская же Академия, «остановив свой выбор на ничтожном произведении, пропитанном ненавистью к социализму, тем самым доказала, в какой степени она является орудием международной реакции».
Судьба Пастернака просматривалась в эмиграции сразу же:
«По некоторым сведениям, – писало „Новое русское слово“ 27 октября, – Пастернак не подвергнется какой-либо серьезной каре, но будет подвергнут остракизму и лишится возможности печататься».
В этот день «Правда» обрушилась на писателя злобной статьей Давида Заславского. «Писателю, если в нем осталась хотя бы одна малая искорка порядочности, следовало бы от Нобелевской премии отказаться». Заславский называл Пастернака «злостным клеветником», «мещанином», «халтурщиком, ненавидящим социализм, Советский Союз, строителей коммунизма». Его роман – «грязное пятно на фоне нашего социалистического отечества», «зловонная выдумка... низкого пошиба реакционная халтура... политическая клевета».
На следующий день (28 октября) «New York Times» посвятила нападкам на Пастернака передовую статью, озаглавленную «Пастернак и пигмеи».
«Заслужить Нобелевскую премию – это само по себе еще не может считаться тяжким преступлением со стороны Пастернака – даже в Советском Союзе, который два года назад с удовлетворением встретил присуждение этой премии академику Семенову. Настоящая причина кроется в том, что присуждение Пастернаку Нобелевской премии красноречиво показывает, как высоко ценят цивилизованные люди в свободном мире шедевр Пастернака.
(...) Ярость советских властей знаменательна. На первый взгляд может показаться, что советские вожди очень сильны. В их распоряжении водородные бомбы, межконтинентальные баллистические снаряды, многочисленные армии, эскадрильи мощных бомбардировщиков и военно-морской флот. А противостоит им один человек, уже немолодой, совершенно беззащитный перед физической силой Кремля. Тем не менее, духовный авторитет Пастернака настолько велик, настолько Пастернак символизирует совесть русского народа, восставшего против своих мучителей, что люди в Кремле дрожат от страха. Пастернаку придется призвать все свое мужество, чтобы не склониться перед такими пигмеями, как Заславский, атакующими Гулливера русской литературы».
27 октября в Белом зале Союза писателей состоялось совместное заседание президиума правления Союза писателей СССР, бюро Оргкомитета Союза писателей РСФСР и президиума правления Московского отделения. Председательствовал старый друг Пастернака Николай Тихонов. Присутствовал Поликарпов. Борис Леонидович прислал письмо, предупреждая, что по состоянию здоровья не придет:
«Я не ожидаю, чтобы правда восторжествовала и чтобы была соблюдена справедливость. Я знаю, что под давлением обстоятельств будет поставлен вопрос о моем исключении из Союза писателей. Я не ожидаю от вас справедливости. Вы можете меня расстрелять, выслать, сделать все, что угодно. Я вас заранее прощаю. Но не торопитесь. Это не прибавит вам ни счастья, ни славы. И помните, все равно через некоторое время вам придется меня реабилитировать. В вашей практике это не в первый раз» (ЕБП. Биография, с. 704).
В послевоенной советской истории подобных писем еще никто не писал. И историческое возмездие чиновных получателей писем еще не настигало. Писательские генералы ничему не смутились, истории не застеснялись. Ираклий Абашидзе, Иван Анисимов, Валентин Катаев, Вера Панова, Александр Прокофьев, Николай Чуковский, Мариэтта Шагинян постановили исключить Пастернака из Союза.
Заседание тянулось бесконечно – чуть ли не целый день, все маялись, то выходили из зала в буфет, то вполголоса обменивались какими-то шутками. По существу, за Пастернака не вступился никто – разве что Александр Твардовский, по словам Константина Ваншенкина, «напоминал, что есть мудрая пословица по поводу того, сколько раз нужно отмерять и сколько отрезать». А Грибачев, часто ездивший в то время за границу, боялся, что это «повредит нам в международном плане».
Через несколько лет Александр Галич описал это заседание в знаменитой песне:
Нет, никакая не свеча,
Горела люстра!
Очки на морде палача
Сверкали шустро!
А зал зевал, а зал скучал —
Мели, Емеля!
Ведь не в тюрьму и не в Сучан,
Не к «высшей мере»!
И не к терновому венцу
Колесованьем,
А как поленом по лицу
Голосованьем!
И кто-то спьяну вопрошал:
«За что? Кого там?»
И кто-то жрал, и кто-то ржал
Над анекдотом.
Мы не забудем этот смех
И эту скуку!
Мы поименно вспомним всех,
Кто поднял руку!
На следующий день постановление было опубликовано в «Литературной газете», через день – в «Правде».
Следя за московской реакцией на присуждение премии, 27 октября не выдержала Шведская Академия, заявлявшая (и заявляющая до сих пор) о своей полной отстраненности от политического контекста событий. Академики взяли назад свое прежнее согласие передать шведскому писателю Артуру Лундквисту присужденную Москвой Ленинскую премию по литературе. Секретарь Академии Андерс Эстерлинг заявил:
«Две недели назад трое членов Академии, среди которых был и я, согласились участвовать в комитете по устройству в честь Лундквиста академического торжества, на котором ему была бы вручена Ленинская премия. Но яростные советские атаки на Академию за то, что она присудила Борису Пастернаку Нобелевскую премию по литературе, и на самого Пастернака вынудили нас пересмотреть наше первоначальное решение. Мы выходим из состава почетного комитета. Торжество в Академии отменяется. Мы советской премии Лундквисту не вручим» (цит. по газете «Новое русское слово», 28 октября 1958).
Ничто человеческое шведским академикам, разумеется, не чуждо. Вполне естественно с отвращением отвернуться от кремлевской пакости. Неестественно лишь настаивать через много лет на своей гордой стерильности. Верить в нее не удается.
Но сама ситуация опутывания стокгольмцев характерна: создать с ними накануне нобелевского голосования совместный комитет и – влиять, давить, увещевать.
Результат: нос Москве был утерт дважды.
29 октября 1958. Дневниковая запись Лидии Чуковской о разговоре с Анной Ахматовой: