– Вот черти! – сказал ветеран не пойми чего, глядя в смартфон. – Опять осада! Когда ж жить дадут?
Анжелика недобро покосилась на его экран.
– Вас тоже заблокировали?
– А то ж! Но это ничего. Мне, дочка, душу свою на благое дело не жалко. И ты не жалей. Перетерпим. Мы сейчас выше всего этого. Вон они там, – он указал в доставшийся ему по праву иллюминатор. – А мы с тобой вишь где.
– Откуда у вас деньги на профиль в нейросети-то? – нагло поинтересовалась Анжелика.
– Так мне государством положено. А я против не имею. Лишь бы не было войны.
Анжелика хотела что-то возразить, но в иллюминаторе вспыхнуло, а потом и везде вокруг.
Сергей тем временем жал и жал клавиши, копировал и вставлял все, что казалось ему хоть сколько-то осмысленным. Когда во всплывающем окне возникла новость о том, что очередной самолет с соотечественниками на борту был сбит над вражеской территорией, он наконец расслабился и понял, что имел в виду куратор. Урожай собран, остается объединить их в ферму, и дальше система отработает сама. Сотни две-три, сколько там пассажиров? Эти высвобожденные аккаунты в автоматическом режиме займутся возвратом долга родине, а он сможет наконец уснуть.
Он отбросил клавиатуру, поднялся из-за стола и вышел на балкон. Прожекторы кранов сверлили ночь в Новорубежном, освещая почти готовый парк. Электромаршрутка с дневной сменой рабочих отчаливала от стройплощадки к станции. В небе что-то полыхнуло. Сергей на мгновение представил, как разламывается самолет, как плотью и кровью налитые люди выпадают из него, превращаясь на лету в цифровую жать, которую здесь, внизу, он наполняет содержанием в соответствии с госзаказом – но то был лишь салют по очередному непонятному поводу.
Сергей оперся на перила балкона и ощутил себя крохотной микросхемой на теле многоэтажной платы. То, что он дышит сам по себе, без чьей-либо команды, показалось каким-то неестественным – а может, уже и не он дышал, а им дышали.
Зажмурившись, он увидел, как добрый своенравный друг Коля полощется в высокой степной траве, как ничто не держит Колю, кроме земли, да и та – лишь временно, как Коля хохочет и переворачивается со спины на живот, и все-то благоволит беспокойному его духу, покуда не наступит утро.
– Коля в поле. А Сережа – не может, – пробормотал он.
Пускай катается, пусть набарахтается вдоволь, к утру ведь вернется. Всегда возвращается. Такой его этот Колин алгоритм. Уж в чем в чем, а в алгоритмах Сережа лучше Коли, определенно. Тем более в тех, что написал сам.
Накрывшись пледом с головой, он видел себя той каруселью на голом пустыре, и степь со всех сторон, и вертится в ней одна мысль: он достаточно талантлив, чтобы написать кого угодно, но Коля переписывает себя каждый день. Но ведь когда-то именно он, Сергей, взял и написал себе этого Колю, сшил из памяти и отработанных аккаунтов, потому что должен быть друг, обязательно должен быть друг, с которым можно поспорить по переписке или просто подышать ночью, кататься на карусели или барахтаться в поле – информационном, да не совсем, – и накрываться травами, и молчать. Должен быть друг в социальной нейросети, чтобы молчать в мире, в котором приходится говорить двумя тысячами ртов.
Карусель вертела его все быстрее, как будто готовила в космонавты, все вокруг пустыря привычно смазывалось, напротив вдруг возник куратор, а Сережа возьми да спроси его: «Каково тебе, сильный мира сего, среди цифровых тебя почитателей? Не одиноко ль тебе, человече?» А куратор глядит в черное степное небо и все так же безучастно вздыхает: «Одни лишь тернии, тернии, когда же, блять, звезды?» И круговерть сбрасывает Сергея со своей налаженной траектории, и по касательной с центробежною силою несет его чернота, а где-то в ней бессмертные души под защитой его авторского права в очередной раз бомбят выжженное информационное поле, а он бежит по рельсам прочь из города – Сережа, домой! – через запах степных шпал, пытается догнать единственного своего друга, любимое свое первотворение, которое неподвластно ни трендам, ни госрегулированию, – Домой, кому сказала! – ведь написан он был исключительно для личного пользования. Он пытается спать и все видит, как они вдвоем молчат, погруженные в траву, которая выше любой новостройки, и утро больше не наступает.
Влада Терещук. Рассвет
Она не успела даже разуться, он молча подошел к ней и ударил— щеку обдало огнем.
– Почему я пришел с работы, а жрать нечего? Сколько раз повторять, чтобы ты не шлялась по улицам после школы!
Тая ненавидела себя за растущий внутри ужас. Она столько раз обещала себе не плакать, не бояться, дать сдачи, но каждый раз лишь замирала и глотала соленые унизительные слёзы.
– Прости, мама сказала, что ты будешь сегодня поздно. Я думала, успею…
– Думала она… Я тебя содержу для того, чтобы ты думала? А? Прочь с дороги, иначе ещё раз вмажу!
Дважды повторять не потребовалось. Девочка проскользнула в гостиную. Она прижала ладонь ко рту, пытаясь подавить рыдания, чтобы не привлекать внимание. Перекрывая доступ к кислороду, она как будто убивала страх.
В коридоре продолжал материться приемный отец. Тая смогла выдохнуть, только когда входная дверь закрылась.
Теперь снова придется прогуливать школу следующие несколько дней, потому что эти пощечины никогда не проходили бесследно благодаря тяжелой руке приемного отца, а косметику Тае иметь запрещалось. Она не хотела, чтобы кто-то узнал. Хотя, может, и стоило сказать учителю или директору, да хоть кому-нибудь! Она так мечтала выбраться из детского дома, избавиться от ярлыка сироты и найти нормальную семью, а сейчас все чаще испытывала желание бежать от этой нормальности со всех ног.
И даже не насилие в новом доме было хуже всего… Хуже всего то, что она допустила ошибку, сбежав от прошлой семьи. И теперь боялась совершить ещё одну, поэтому и терпела.
Пять лет назад она была ещё маленькой и просто не понимала… А теперь ей пятнадцать. Мир перестал делиться на черное и белое. В палитру добавились десяток новых цветов: красный в честь ожога на плече, полученного в тринадцать за то, что огрызнулась в ответ на придирку приемного отца; фиолетовый как регулярные синяки на теле; зеленый от зарождающейся леденящей ненависти к людям; страх имел противный серый оттенок, а обида на судьбу оттенялась синим. Но среди этих цветных чувств было одно бесцветное, оно вгрызалось сильнее прочих – стыд. Стыд за совершенный поступок. Ведь она обидела тех, кто этого не заслуживал, кто хотел быть ее семьей.
Спустя год после возвращения в детдом появилась очередная семейная пара. Причины, по которым она хотела уйти из детдома, не менялись, а только крепли с годами. Она хотела избавиться от поношенной одежды, от сиротской дедовщины, от равнодушных лиц нянечек и воспитательниц, которые хоть и не были с ними жестокими, но относились к ним, как к работе; дома их ждали собственные семьи, куда они всегда уходили. Однако больше всего хотелось оттереться от одиночества, и ради этого она, как щенок, готова была бежать за каждым, кто ею заинтересуется.
В голове постоянно крутились одни и те же вопросы: «Почему она? Почему её родители умерли, а она никому не нужна?»
Первое время по переезду в новую семью все было нормально. Тая запрещала себе думать о прошлом и сравнивать с теми… другими. Люди, которых отныне следовало называть «мама» и «папа», были бездетной парой уже больше пятнадцати лет. Дядя Ваня работал охранником, а тетя Света шила одежду на дому.
Прошло уже более полугода с момента, как она стала частью семьи Божко, когда приемный отец впервые ударил её. Она и раньше была знакома с насилием, но в детдоме это носило привычный характер. Хочешь выжить – борись. Все детдомовцы знают это правило. И Тая бежала именно от этого – жестокости, ненужности и одиночества.
Мужчина пришел поздно ночью и начал кричал на жену, отчего Тая проснулась. Квартирка была небольшой: две комнаты (спальня родителей и гостиная, служившая одновременно девочке спальней), крохотная квадратная кухня и ванная. Днем приемный отец жаловался, что поссорился с начальником, ведь тот сказал, что дядя Ваня (девочка пыталась заставить себя называть его отцом, пока выходило с трудом) не получит отпускные за то время, пока они с женой занимались удочерением.
Той ночью она в первый раз видела его пьяным. Сначала были слышны оскорбления, а потом что-то упало и разбилось. Тая была напугана, но все равно вышла. Коридор был усыпан осколками вазы. Её новая мама старалась успокоить мужа, шептала: «Ваня, не надо» и пыталась дотронуться до него, однако он оттолкнул женщину, и она, не удержав равновесия, упала. Несколько осколков врезались в ладонь, и девочка подбежала к ней, пытаясь не пораниться самой.
– Не надо, пожалуйста, – сорвалось с детских губ.
– И ты стоишь у меня на дороге, маленькая дрянь? Это все из-за тебя! Ты приносишь несчастья. Может, поэтому твоя мамка и повесилась, а?
Тая опустила глаза. Она ничего не помнила о том, как умерли её родители, знала лишь сухие факты. Однажды девочка с теми немногими умеющими читать сиротами пробралась ночью в кабинет директора. В личных делах (так величественно называла эти бумажки воспитательница, когда предлагала очередным претендентам в «папы» и «мамы» изучить их) они пытались найти причину отсутствия их родителей. Но большинство слов в документах были незнакомыми или слишком сложными. Когда далекие замыленные воспоминания на бумаге превратились в слова «умер от алкогольного отравления» и «повесилась», Тая ничего не почувствовала. Потому что у половины из них кто-то да спился, трагично умер или просто отказался от них (последнего все боялись больше всего).
Однако сейчас сердце дрогнуло. Впервые кто-то обвинил в случившемся её.
– Ваня, перестань. Ты пугаешь девочку.
– Закрой рот, женщина! Мы столько сделали для этой пигалицы, а она даже отцом меня не называет. Ни капли уважения!
– Ты же слышал, что сказал социальный работник. Ей просто нужно больше времени…