ало, что они не могли рассчитывать на продолжение рода.
— Неужели дошло до этого? — прошептал Кардифф.
— Да, этому суждено было случиться. Мы жили дольше остальных, но платили за это дорогой ценой. Без детей мы сами себе становились детьми. Год за годом прибывали сюда новые поселенцы — кто поездом, кто верхом, а кто и на своих двоих проделывал этот долгий путь в один конец, не оглядываясь назад. К тысяча девятисотому году в Саммертоне уже колосились поля, плодоносили сады, красовались беседки, бурлила жизнь — вести о нашем поселении разлетелись по миру, но до нас никаких вестей не долетало. Ну, почти никаких — у нас ни радио, ни телевидения, ни газет. Правда, Калпеппер издавал — и по сей день издает — местный листок, «Калпеппер Саммертон ньюс», только новостей там с гулькин нос: никто у нас не рождался и почти никто не умирал. Бывало, скатится кто кубарем с чердака или свалится со стремянки, но ссадины заживали, как на собаке. Даже в аварию никто не попадал — машины-то нам без надобности. Но скуки мы не знали: возделывали землю, ходили в гости, творили, мечтали. И романы крутили, не без этого. Потомства у нас не было, но страсти кипели нешуточные. Вот такое образцовое население стянулось со всех концов света: как идеально подогнанная разрезная картинка без острых углов. У каждого была работа, многие сочиняли и печатали в дальних краях стихи и повести, все больше про чудо-города, а читатели думали: надо же, как у автора воображение разыгралось; но мы-то этим жили.
О том и речь вели. Вот оно все, здесь. Идеальная погода, идеальный городок, идеальная жизнь. Долгая жизнь. Кое-кто из наших пожимал руку Линкольну, провожал в последний путь Гранта, а теперь…
— Что теперь? — поторопил Кардифф.
— Теперь явился ты, чтобы все это уничтожить, — как послание Страшного суда.
— Сам-то я — не послание, Неф. Я всего лишь приношу послания, это правда.
— Понятное дело, — вполголоса произнесла Неф. — Но я мечтаю об одном: чтобы ты сейчас уехал, а потом вернулся с добрыми вестями.
— Если, с Божьей помощью, все образуется, буду только рад, Неф.
— Уезжай, — сказала она. — Прошу тебя. Отыщи добрые вести и привези сюда.
Но он не нашел в себе сил подняться с вечнозеленой травы вечного лета и даже не стал сдерживать слезы.
Глава 27
— А теперь… — начала Неф.
— Что теперь? — поторопил Кардифф.
— Я должна доказать, что не собираюсь убивать гонца, принесшего дурные вести. Пойдем-ка.
И она повела его через лужайку, где после пикника, словно после шторма, валялись разметанные, скомканные одеяла, на которых вольготно чувствовали себя многочисленные собаки и полчища муравьев; три-четыре кошки сидели поодаль и выжидали, когда уберутся недруги. Неф проложила себе дорогу, отперла парадную дверь «Герба египетских песков», и Кардифф, красный от смущения, пригнул голову и торопливо шагнул через порог, но она его опередила и взлетела до середины лестницы, когда он только лишь поставил ногу на нижнюю ступеньку, и вот они уже оказались у нее в мансарде, и он, оглядевшись, заметил, что широкая кровать не застелена, окна распахнуты настежь, а занавески треплет ветер; городские часы как раз пробили четыре пополудни; тут Неф взмахнула руками, и необъятная мягкая простыня летним облаком взмыла над ложем; поймав другой край, он вместе с нею бережно опустил белое полотнище прямо на обращенный кверху лик ее кровати. Потом их заворожило дыхание дня, которое то втягивало в себя, то раздувало над кроватью кружевные занавески, похожие на несбыточный снегопад; на каждом прикроватном столике поблескивал стакан лимонада, и, поймав его вопрошающий взгляд, она со смехом покачала головой. Только лимонад и ничего больше.
— Другое ни к чему, — сказала она, — ты захмелеешь от меня.
Его падение на кровать было бесконечным. Вечность спустя Неф упала следом. Утопая в белоснежных простынях, он разом увидел всю свою жизнь, словно память подстегнули хлыстом.
— Скажи, — услышал он приглушенный слезами голос.
— О Неф, Неф, — выговорил он, — я люблю тебя!
Глава 28
Ему снился сон.
Будто едет он по железной дороге направлением на восток, но вдруг оказывается в Чикаго и — вот ведь удивительно — прямо перед Институтом искусств; поднимается по лестнице и, пройдя коридорами, останавливается у огромного полотна «Воскресная прогулка в парке».[10]
Перед картиной уже стоит какая-то девушка; она оборачивается — и он узнает в ней свою невесту.
У него на глазах она начинает взрослеть, стареть, а сама говорит ему:
— Как ты изменился.
А он ей:
— Что ты, ничуть я не изменился.
— Прямо не узнать. Ты пришел проститься.
— Нет, всего лишь решил тебя повидать.
— Это ложь, ты пришел проститься.
Он не сводит с нее глаз: она вконец одряхлела, а он, как ребенок, стоит перед знакомым полотном и не знает, что сказать.
И вдруг она исчезает.
Тогда он выходит из музея и на лестнице встречает человек семь-восемь своих приятелей.
Старея у него на глазах, они твердят то же самое:
— Ты пришел проститься.
— Да что вы, — повторяет он, — ничего подобного.
С этими словами он, молодой парнишка, разворачивается, бежит обратно по ступеням — и среди старых картин сам превращается в старика.
Тут он проснулся.
Глава 29
Он долго сидел и слушал, как в трубе завывает ветер, а по крыше барабанит дождь.
Старый дом со скрипом опустился в глубокий ночной мрак, а потом сдвинулся с места и уплыл далеко-далеко от земли и света.
На стенах крысы учились письменам, а пауки перебирали струны арфы, но уловить такие высокие ноты могли разве что подрагивающие волоски у него в ушах.
«Одно потеряешь, другое найдешь, — размышлял он. — Что-то покинешь, к чему-то придешь».
«Что же выбрать?» — крутилось в уме.
«Думай, — подхлестывал он. — Что выбрать? И ради чего?»
В голове — ни просвета. Ни отзвука.
Только шепот:
Спать.
И он заснул, выключив свет позади своего взора.
Его сны прервал паровозный гудок.
Скользя в ночи, поезд петлял на поворотах, мчался стрелой по озаренным луной перегонам, вздымал пыль, высекал искры и будоражил эхо, а он дремал, запрокинув голову, и вдруг к нему сами собой пришли знакомые слова:
Губы сулят бесконечность,
Руки сулят тепло.
Единственной ночи вечность —
И старости время ушло.
Пей бесконечности брагу,
Вечность губами лови,
Найдешь и мечту, и отвагу,
И тысячу ликов любви.
Он даже вскрикнул во сне. Нет! А после: «О боже, да!»
И последние строчки скрепили его сон:
Где-то играет оркестр,
И трубы его слышны
Подсолнухам и матросам
На службе чужой луны.
Потом наступило пробуждение. Губы выдохнули:
Где-то играет оркестр.
Кто слышит, тот вечно юн.
И в танце кружится с ветром
Июнь… И опять… июнь.
До прибытия поезда оставалось совсем немного. На пути высились лишь какие-то взгорки. С первыми лучами солнца он понял, что передумал.
Рассвет за окном полыхнул кроваво-красным, город залился прощальным румянцем, а погода сделалась такой прихотливой, что и через тысячу дней не забудешь.
Он пошел бриться, увидел в зеркале над раковиной свое лицо, и глаза наполнились неизбывной тоской.
На завтрак подали гору блинчиков, но он к ним не притронулся.
Неф, сидя напротив, заметила то, что сам он видел только в зеркале, и отстранилась.
— Все раздумываешь? — спросила она.
Он сделал глубокий вдох. Даже в это мгновение ему было невдомек, какие слова слетят у него с губ.
— Оставайся, — сказала она, не дав ему ответить.
— Я бы с радостью, но не могу.
— Оставайся.
Тут она подалась вперед и взяла его за руку.
И веяло от ее пальцев теплом, а от его пальцев — холодом. Она, словно божество, склонилась над могилой и протянула туда руку, чтобы его вызволить.
— Пожалуйста.
— Сколько можно! — вскричал он. — Оставь меня в покое, Богом прошу! — Его сотрясали невидимые взгляду рыдания. — Как ты не понимаешь? Ну не создан я для того, чтобы презреть старость.
— Откуда тебе знать?
— Да это всякий знает. Мой удел — прожить лет до семидесяти и умереть. Потому что тяга кончится. Огонь жизни, доброе пламя всегда рвется вверх, в печную трубу. А грехи, обиды и прочая грязь оседают в дымоходе, как сажа. От копоти дымоход забивается. На меня налипло слишком много сажи. Как можно прочистить свою душу?
— Ершиком, — сказала она. — Доверься мне, я прочищу и отскоблю этот дымоход, чтобы ты снова научился смеяться. Я знаю, как это сделать, ты положись на меня.
— Этого не будет.
— Понятно, — негромко сказала она. — Ты, как я погляжу, просто струсил. Господи, у меня даже глаза щиплет. Но плакать нельзя. Прощай.
— Я еще не ухожу.
— Зато я ухожу. Не хочу смотреть тебе вслед. Ты возвращайся когда-нибудь.
— А сама считаешь, что я не вернусь?
Она кивнула, не размыкая век.
— Прости, — сказал он. — Трудно решиться. Не знаю, готов ли я жить до ста с лишним. Не поручусь, что другой бы на моем месте запрыгал от радости или хотя бы ответил согласием. Все дело в том, — продолжал он, — что уж очень мне будет… одиноко. Идти по жизни без тех, кто был рядом. Видеть, как последний из твоих друзей сходит в могилу.
— У тебя появятся новые друзья.
— Старый друг лучше новых двух. Друзей не меняют.
— Это верно. Друзей не меняют.
Она покосилась на дверь.
— Если ты все же решишь вернуться и нас разыскать, долго не тяни.
— Иначе ничего не выйдет? Понимаю. До старости откладывать нельзя. Когда нужно принять решение: лет до… пятидесяти?