Отон-лучник. Монсеньер Гастон Феб. Ночь во Флоренции. Сальтеадор. Предсказание — страница 59 из 184

— Мне — услугу? — переспросил разбойник.

Горькая усмешка выдала сокровенную мысль Сальтеадора: "Лишь Всемогущий окажет мне услугу — ту, единственную, что еще можно оказать".

А дон Иньиго, словно понимая, что происходит в сердце молодого человека, говорил:

— Милосердный Творец каждому предназначил место в этом мире: в государствах он создал королей, создал дворян, так сказать, естественную охрану королевской власти; города населил обывателями, торговцами, простым людом; по его воле отважные мореходы бороздят океаны, открывая неведомые, новые миры; горы же он заселил разбойниками и там же, в горах, дал убежище диким плотоядным зверям, как бы указуя нам, что, давая разбойникам и хищникам единое пристанище, этих людей он ставит на самую низкую ступень общества.

Сальтеадор взмахнул рукой.

— Дайте мне закончить, — остановил его дон Иньиго.

Молодой человек склонил голову в знак согласия.

— И вот, — продолжал, старик, — вы можете встретить людей вне того круга, который Господь Бог им предназначил и где они обитают, словно в стаде особей одного и того же вида, хотя и различны по своей духовной ценности, — так вот, вы встретите их в другом кругу только в том случае, если произошло какое-либо общественное потрясение или в семье их случилась большая беда. И все это насильственно вырвало их из того круга, который был им близок, и перенесло в тот, который уготован был не для них. Так, мы с вами, например, родились дворянами, дабы состоять в свите короля, но наша судьба сложилась иначе. Я стал, по воле судьбы, мореплавателем, вы же…

Дон Иньиго умолк.

— Кончайте, — усмехнулся молодой человек. — Ничего нового вы мне не скажете, но от вас я готов все выслушать.

— …стали бандитом.

— Да, но ведь вы знаете, это слово означает также и "изгнанник".

— Да, знаю, и, поверьте мне, я не смешиваю эти понятия, — сказал старик и строго спросил: — Вы изгнанник?

— А кто вы, сеньор?

— Я дон Иньиго Веласко де Гаро.

Молодой человек при этих словах снял шляпу и отбросил ее далеко в сторону.

— Прошу простить меня, я оставался с покрытой головой, а ведь я не испанский гранд.

— А я не король, — улыбнулся дон Иньиго.

— Но вы благородны, как король.

— Вы что-нибудь знаете обо мне? — поинтересовался дон Иньиго.

— Отец часто говорил о вас.

— Значит, меня знает ваш отец?

— Он не раз повторял, что ему выпала честь быть знакомым с вами.

— Как зовут вашего отца, молодой человек?

— Да, как же его зовут? — негромко спросила донья Флор. — Каково его имя?

— Увы, сеньор, — отвечал атаман с глубокой грустью, — отцу не доставит ни радости, ни чести, если уста мои произнесут имя старого испанца, в чьих жилах нет ни капли мавританской крови! Не заставляйте же меня произносить его имя и усугублять его бесчестие, муки, что он терпит из-за меня.

— Он прав, отец, — взволнованно сказала молодая девушка.

Дон Иньиго взглянул на донью Флор — она вспыхнула и опустила глаза.

— Мне кажется, вы согласны с прекрасной сеньорой, — заметил Сальтеадор.

— Пусть будет так, — ответил дон Иньиго. — Храните же в тайне ваше имя, но, может быть, у вас нет повода скрывать от меня причину, по которой вы ведете чуждый вам образ жизни. Почему изгнаны из общества? Почему бежали сюда в горы? Думаю, что все это — следствие безрассудства молодости. Но если вас иногда хоть сколько-нибудь мучают угрызения совести, если вы хоть немного сожалеете, что ведете такую жизнь, то клянусь вам перед Господом Богом, даю слово стать вашим покровителем и даже поручителем.

— Благодарю вас, сеньор. Я верю вам, но вряд ли есть на свете человек, способный помочь мне вернуться в общество и занять то место в свете, что я прежде занимал, кроме одного — того, кто получил от Господа Бога наивысшую власть. Ни в чем постыдном я упрекнуть себя не могу, но кровь у меня горячая, сердце пылкое, в горячности я совершал ошибки, толкавшие меня на преступления. Итак, ошибки сделаны, преступления свершены — позади меня зияет бездонная пропасть. Выхода нет, и только сверхъестественная сила может вывести меня на прежнюю дорогу, какой я когда-то шел. Порою я мечтаю о таком чуде, я был бы счастлив, если бы оно свершилось, — и вдвойне счастлив, если бы это произошло благодаря вам, — я бы, подобно Товии, возвратился в отчий дом и надо мной парил бы ангел-хранитель. Я буду ждать и надеяться, ибо надежда — последний друг обездоленных. Правда, она обманчива, пожалуй, обманчивей всего на свете. Да, я уповаю, но я не верю. Я продолжаю жить и ухожу все дальше и дальше по глухой и крутой дороге, ведущей меня против общества и закона, да, я иду, поднимаюсь вверх, а мне мерещится, что я возвышаюсь над людьми, я повелеваю, а поскольку повелеваю — то я король. Только иногда, по ночам, когда остаюсь совсем один, меня охватывает тоска, я погружаюсь в размышления, начинаю понимать, что поднимаюсь не к трону, а к эшафоту.

Донья Флор негромко вскрикнула, задыхаясь от волнения.

Дон Иньиго протянул руку Сальтеадору.

Но тот отказался от чести, оказываемой ему старым дворянином, и низко склонился, прижимая руку к сердцу, а другой рукой указывая ему на кресло.

— Итак, вы расскажете мне обо всем, — произнес дон Иньиго, опускаясь в кресло.

— Расскажу обо всем, но скрою имя отца.

Старый идальго, в свою очередь, указал молодому человеку на стул, но тот, так и не сев, проговорил:

— Вы услышите не рассказ, а исповедь; перед священником я бы преклонил колена, но исповедоваться всякому другому, будь это дон Иньиго или сам король, я буду стоя.

Девушка оперлась о спинку кресла, в котором сидел отец, а Сальтеадор, храня смиренный вид, заговорил спокойным и печальным голосом.

VIIIПРИЗНАНИЕ

— Уверяю вас, сеньор, — так начал Сальтеадор, — я вправе утверждать, что каждым человеком, ставшим преступником, какое бы черное дело он ни совершил, двигает сила, независимая от его воли, по ее наущению он и сбивается с правильного пути.

Чтобы совратить человека, нужна могучая рука, иногда это железная длань самой судьбы.

Но чтобы заставить ребенка уклониться с прямого пути, ребенка, у которого еще неверный глаз, а походка еще нетверда, иной раз довольно и легкого дуновения.

И такое дуновение пронеслось над моей колыбелью: это было равнодушие, пожалуй, даже ненависть моего отца…

— Сеньор, не начинайте с обвинений, если хотите, чтобы Господь Бог простил вас, — негромко промолвила донья Флор.

— А я и не обвиняю, да хранит меня Бог от этого. Мои ошибки и преступления на моей совести, и в день последнего суда я не переложу их на другого; но я должен рассказать обо всем истинную правду.

Мать моя некогда слыла одной из самых красивых девушек в Кордове, и сейчас еще, в сорок три года, она одна из первых красавиц Гранады.

Не знаю, что заставило ее выйти замуж за моего отца, но я всегда замечал, что живут они как чужие, а не как супруги.

И вот я родился… Мне часто приходилось слышать, что общие друзья родителей думали, будто мое рождение сблизит их, но ничего подобного не произошло. Отец был холоден к моей матери, он стал холоден и к ребенку. И я почувствован это, как только стал все сознавать. Я понял, что лишен одной из двух опор, которые Бог дарует каждому при вступлении в жизнь.

Правда, матушка, чтобы заставить меня забыть эту, если можно так выразиться, ошибку, совершенную судьбой в отношении меня, окружила меня горячей и нежной любовью, стараясь заменить ею все, чего мне недоставало, как видно считая, что должна любить сына за двоих.

Да, она горячо любила меня, но любила по-женски; если бы в этом чувстве было немного меньше нежности и побольше отцовской строгости, это умерило бы капризы ребенка и укротило страсти юноши. Так Бог сказал Океану: "Ты не поднимешься выше, ты не разольешься дальше".

Капризы, усмиренные рукою отца, страсти, подавленные рукой мужчины, принимают в конце концов форму, приемлемую в обществе. Но у юнца, воспитанного под снисходительным взором женщины и ведомого ее нежной рукой, нрав становится неистовым. Материнская снисходительность безгранична, как и материнская любовь. И вот я превратился в эдакого необузданного горячего коня и, увы, поддавшись мгновенному порыву, умчался в горы.

В условиях безудержной свободы мой характер испортился вконец, зато силы мои окрепли. Я знал: твердая отцовская рука не захлопнет передо мной двери дома, и заранее посмеивался над робкими упреками, которыми встретят меня, когда я вернусь. Вместе с горцами я блуждал по Сьерре-Морене. У них я научился охотиться: на вепря — с рогатиной, на медведя — с кинжалом. Мне было всего пятнадцать лет, а ведь эти дикие звери привели бы в ужас любого моего сверстника. Для меня же то были просто противники; борьба с ними могла быть долгой, могла быть опасной, но они были обречены. Стоило мне заметить в горах след зверя, я неотступно шел за ним, настигал, нападал первый. Не раз я ужом вползал в звериное логово, и там мне светили только горящие глаза разъяренного врага, на которого я шел. Тогда-то, хотя только Господь Бог был свидетелем борьбы, происходившей в недрах гор, — схватки со зверем, — тогда-то мое сердце учащенно билось от гордости и ликования и, подобно героям Гомера, насмехавшимися над недругом, прежде чем напасть на него с мечом, дротиком или копьем, я дразнил волка, вепря, медведя, вызывая их на единоборство. И начиналась борьба между мною и зверем. Борьба молчаливая, жестокая, и завершалась она предсмертным рычанием зверя и торжествующими кликами победителя. Как Геркулес, победитель чудовища (я сравнивал себя с ним), выбираясь из логова на свет Божий и влача за собой труп побежденного, в дикой своей радости я осыпал его оскорблениями и восхвалял свою победу песней, которую тут же слагал. В ней я называл бушующие горные потоки своими друзьями, а орлов, паривших в вышине, — своими братьями.

Мне исполнилось двадцать лет, пришла пора ст