Отон-лучник. Монсеньер Гастон Феб. Ночь во Флоренции. Сальтеадор. Предсказание — страница 60 из 184

растей, и они, подобно прежним увлечениям, толкали меня на безумства. Азартным играм и любовным похождениям матушка пыталась противопоставить слабую преграду своей воли — столь же тщетно, как и раньше. Тогда она призвала на помощь отца.

Было слишком поздно: я не привык повиноваться и восстал даже против увещеваний отца. Да и его голос, пытающийся говорить со мной среди бури страстей, был мне чужд. Ведь я вырос, возмужал в пагубной среде: юное деревце, быть может, и поддалось бы, но дерево устояло, не сгибаясь, и по-прежнему под его корой, грубой и шероховатой, словно у дуба, бурлили жгучие токи зла.

О нет, я не буду вспоминать обо всем: рассказ был бы слишком долог, да я и не могу этого сделать в присутствии вашей чистой, невинной дочери — чувство уважения замыкает мои уста. Нет, я не буду говорить о стычках, ночных оргиях, неистовых любовных страстях, обо всем, что в конце концов разорило моего отца и измучило страдалицу-мать. Нет, я прохожу мимо бесконечных приключений, составлявших суть моей жизни; она пестрит поединками, серенадами под балконами дам, уличными встречами — так пестрит яркими красками мой плащ; повторяю, я умолчу о всех своих похождениях и перейду к рассказу о событии, навсегда изменившем мою жизнь.

Я полюбил… или вообразил, что люблю, одну женщину — сестру моего друга. Я поклялся бы, призывая в свидетели целый мир, — простите, сеньора, тогда я еще не видел вас, — что она всех красивее на свете… И вот как-то ночью, а вернее, утром, возвращаясь, я встретил у дверей моего дома брата своей любовницы. Он был верхом и держал за уздцы вторую лошадь.

Я сразу заподозрил, что тайна моей любви открыта.

"Что ты здесь делаешь?" — спросил я.

"Жду тебя, как видишь".

"Я к твоим услугам".

"Шпага при тебе?"

"С ней я никогда не расстаюсь".

"Тогда садись на коня и следуй за мной".

"Я ни за кем не следую; я сопровождаю или еду впереди".

"Ну, меня ты не опередишь — я спешу доехать до цели".

И он пустил коня галопом, я тоже; так мы мчались бок о бок во весь опор и скоро очутились в горах.

Мы проскакали еще шагов пятьсот и оказались близ полянки, где росла нежная трава, словно приглаженная рукой человека.

"Здесь и остановимся", — сказал Альваро (так звали моего друга).

"Пожалуй", — отвечал я.

"Сходите с лошади и готовьте шпагу, дон Фернандо. Вы, конечно, догадываетесь, зачем мы здесь: я вызываю вас на дуэль".

"Сначала я сомневался, — отвечал я, — а теперь теряюсь в догадках: что могло обратить нашу дружбу в ненависть? Вчера еще братья, сегодня враги…"

"Враги именно потому, что братья, — оборвал меня дон Альваро, вынимая шпагу. — Братья по моей сестре. Вперед, вперед, дон Фернандо, со шпагой в руке!"

"Вы знаете, — ответил я, — что это приглашение дважды повторять мне не нужно. Но я жду: скажите о причине нашей поездки сюда. Я хочу знать, что настроило вас против меня? Дон Альваро, в чем я перед вами виноват?"

"Обвинений столько, что я предпочитаю молчать. И одно напоминание о них заставляет меня вновь пережить нанесенное мне оскорбление и еще раз поклясться, что я смою его твоей кровью. Живо шпагу из ножен, Фернандо!"

Я просто не узнавал себя, до того спокойно я выслушал его гневные слова, его вызов.

"Драться с вами я не буду, пока не буду знать, почему я дерусь", — сказал я.

Он выхватил из кармана пачку писем:

"Узнаете эти бумажонки?"

Я вздрогнул:

"Бросьте их на землю, я посмотрю".

"Ну что же, соберите их и прочтите".

Он швырнул письма на землю.

Я их подобрал, пробежал глазами: да, то были мои письма.

Отрицать это было невозможно; я стоял перед лицом оскорбленного брата.

"О я глупец! Горе безумцу, доверившему бумаге свои сердечные тайны и честь женщины! — воскликнул я. — Ведь письмо — это летящая стрела: известно, откуда она пущена, но неведомо, где она упадет и кого настигнет".

"Так что же, узнали вы письма, дон Фернандо?"

"Они написаны моей рукой, дон Альваро".

"Тогда обнажайте шпагу, и пусть один из нас падет во искупление попранной чести моей сестры".

"Я жалею, что ваш поступок и угрозы, дон Альваро, мешают мне просить у брата руки его сестры".

"Трус! — крикнул дон Альваро. — Увидев шпагу в руке брата опозоренной им женщины, он обещает жениться!"

"Вы-то знаете, что я не трус, дон Альваро, а если не знаете, я берусь вам это доказать. Но выслушайте же меня".

"Шпагу наголо! Там, где должен говорить клинок, язык молчит".

"Я люблю вашу сестру, дон Альваро, и она любит меня. Почему же мне не назвать вас братом?"

"Отец сказал мне вчера, что он вовеки не назовет сыном человека, погрязшего в пороках, долгах, распутстве".

Хладнокровие покинуло меня при таком потоке оскорблений.

"Так сказал ваш отец, дон Альваро?" — переспросил я и заскрежетал зубами от гнева.

"Да, и я повторяю его слова. И добавлю: обнажайте шпагу, дон Фернандо!"

"Итак, ты хочешь драться!" — воскликнул я, кладя руку на эфес шпаги.

"Обнажайте оружие! — настаивал дон Альваро. — Иначе я просто изобью вас шпагой как палкой".

Я противился, поверьте, сеньор дон Иньиго, говорю вам истинную правду. Противился, пока позволяла честь дворянина.

Я выхватил шпагу.

Прошло минут пять, и дон Альваро был мертв.

Он умер без покаяния, проклиная меня. Отсюда все мои несчастья…

Сальтеадор умолк в раздумье, склонив на грудь голову.

Туг вдруг появилась юная цыганка — в окне, через которое недавно вошел атаман, — и торопливо (так спешат, принося важные известия) трижды произнесла имя Фернандо.

Не сразу, очевидно, он ее услышал и обернулся, лишь когда она окликнула его в третий раз.

Но, как ни спешила Хинеста сообщить какую-то весть, Сальтеадор сделал ей знак рукой, приказав подождать, и она умолкла.

— Я вернулся в город, — продолжал он. — По дороге я встретил двух монахов и указал им место, где лежало тело дона Альваро.

Казалось бы, ничего особенного в этой истории — поединок двух молодых людей и смерть от раны, нанесенной шпагой. Но наша дуэль была необычна; отец дона Альваро был вне себя — он утратил единственного сына и объявил меня убийцей.

Признаюсь, моя репутация, увы, не могла быть моей защитой: я был обвинен в убийстве, суд подтвердил гнусное обвинение, алькальд предъявил мне его, и явились три альгвасила, собираясь взять меня под стражу.

Я заявил, что отправлюсь в тюрьму один. Они мне отказали. Я дал им слово дворянина, что не убегу, если пойду на сто шагов впереди или позади их, как им будет угодно.

Но они решили вести меня в тюрьму силой.

Двоих я убил, третьего ранил, потом вскочил на своего неоседланного коня, захватив с собой лишь одну вещь — ключ от дома.

Я не успел повидаться с матушкой и решил вернуться и обнять ее в последний раз.

Часа через два я был в безопасности в горах.

Горы кишели разбойниками всех мастей, такими же, как и я, изгнанниками, вступившими в распрю с правосудием; поскольку ждать от общества им было нечего, они горели желанием отомстить за то зло, что оно им причинило.

Всем этим отверженным недоставало лишь атамана, который сплотил бы их в грозную силу.

Я вызвался стать главарем. Они согласились.

Остальное вы уже знаете.

— А вам удалось повидаться с матушкой? — спросила донья Флор.

— Благодарю вас, сеньора. Вы еще считаете меня человеком.

Девушка опустила глаза.

— Да, удалось, — продолжал Сальтеадор, — я виделся с ней не один, а десять, двадцать раз. Только она одна — моя мать — связывает меня с этим миром. Раз в месяц, не намечая определенного дня, ибо все зависит от бдительного надзора, установленного за нами, итак, раз в месяц с наступлением ночи я спускаюсь с вершин и в одеянии горца, закутавшись в широкий плащ, пробираюсь в город невидимкой, никем не узнаваемый, пересекаю площадь и проникаю в отчий дом: он для меня особенно дорог с той поры, когда я стал изгнанником. Я поднимаюсь по лестнице, отворяю дверь в спальню матушки, крадучись приближаюсь к ней и бужу ее, целуя в лоб.

Я сажусь на ее постель и всю ночь, как во времена детства, держу ее за руку, прильнув головой к ее груди.

Так проходит ночь; мы говорим о прошлом, о тех временах, когда я был невинен и счастлив. Она целует меня, и тогда мне кажется, что ее поцелуй примиряет меня с жизнью, людьми и Богом.

— О отец! — воскликнула донья Флор, вытирая катящиеся по щекам слезы.

— Ну что ж, — проговорил старик, — вы увидите свою мать не только ночью, украдкой, но при свете дня, на глазах у всех. Ручаюсь вам честью дворянина.

— О, как вы добры! Вы безмерно добры, отец! — повторяла донья Флор, целуя дона Иньиго.

— Дон Фернандо, — вдруг с тревогой заговорила цыганка, — я должна сообщить вам важную весть. Выслушайте же меня, Бога ради, выслушайте!

Но и на этот раз он повелительным жестом приказал ей подождать.

— Итак, мы вас покидаем, сеньор, — произнес дон Иньиго, — и увезем самые лучшие воспоминания о вас.

— Значит, вы меня прощаете? — сказал Сальтеадор, охваченный каким-то неизъяснимым, теплым чувством к дону Иньиго.

— Не только прощаем, но почитаем себя обязанными вам, и я надеюсь, что с Божьей помощью докажу вам свою признательность.

— А вы, сеньора, — смиренно спросил Сальтеадор донью Флор, — разделяете ли вы мнение своего отца?

— О да! — воскликнула донья Флор. — Не знаю только, как выразить вам…

Она осмотрелась, словно искала, что бы подарить молодому человеку в качестве видимого, осязаемого знака благодарности.

Сальтеадор понял ее намерение и, увидев на столе букет, составленный Амаполой по велению дона Рамиро, взял его и подал донье Флор.

Она обменялась взглядом с отцом, словно советуясь с ним, и, когда дон Иньиго одобрительно кивнул ей, вынула из букета цветок.

То был анемон — символ печали.

Донья Флор протянула его Сальтеадору.

— Отец обещал отплатить вам добром, а это от меня.