Отон-лучник. Монсеньер Гастон Феб. Ночь во Флоренции. Сальтеадор. Предсказание — страница 86 из 184

Я умолкла.

Ненависть словно оживала в нем при каждой новой беде.

Снова заводить разговор не стоило.

В ту ночь я не могла уснуть и сидела на балконе, выходившем прямо на реку; жалюзи были открыты, поскольку от железных перекладин мне становилось душно.

В горах таяли снега; Гвадалквивир разлился и нес свои воды почти у моих ног. Я смотрела на небо, следила за облаками, их очертания то и дело менял своевольный ветер, как вдруг сквозь тьму я заметила лодку, а в ней человека. Я откинулась назад, чтобы он не увидел меня: пусть плывет дальше. Но тут, заслонив звездное небо, промелькнула какая-то тень, кто-то шагнул на балкон; я вскрикнула от страха и вдруг услышала такой знакомый голос:

"Это я, Мерседес, тише!"

Да, это был он. Мне следовало бежать, а я даже не подумала о бегстве; почти потеряв сознание, я упала в его объятия. А когда я очнулась… увы, государь, я уже не принадлежала себе.

Нет, мой несчастный возлюбленный явился вовсе не для того, чтобы совершить прегрешение; он пришел взглянуть на меня в последний раз и проститься навеки. Вместе с генуэзцем Колумбом он отправлялся в неведомые страны.

Он издали заметил меня на балконе, я была одна, и без помех проник в дом. Решетка жалюзи никогда прежде не открывалась, и он впервые очутился у меня в спальне.

Он умолял меня бежать; если бы я согласилась отправиться с ним в опасное плавание, он бы добился от Колумба согласия, чтобы я следовала за ним, переодевшись в мужскую одежду; если б я предпочла бежать с ним в чужие края, то ему было бы хорошо в любом уголке земли, лишь бы я была рядом. Он был богат, независим, мы любили друг друга и повсюду были бы счастливы.

Я отказалась.

Перед рассветом он ушел. Мы простились навсегда, по крайней мере, так мы думали. Он отправился в Палое-де-Могер к Колумбу, собиравшемуся отплыть через месяц.

Вскоре выяснилось, что мы гораздо несчастнее, чем полагали: я ждала ребенка. Я сообщила ему роковую новость; я хотела, чтобы он уже уехал, но страшилась его отъезда, и вот, проливая слезы в одиночестве, предалась воле Божьей.

Не получив ответа, я вообразила, что он уже плывет к тому неведомому Новому Свету, который обессмертил Колумба, но вдруг однажды ночью услышала под окном свист, всегда возвещавший о его появлении.

Я решила, что мне это показалось, и, вся дрожа, стала ждать.

Свист раздался снова.

О, признаюсь вам, я с несказанной радостью бросилась к окну и распахнула его.

Он стоял в лодке, протягивая руки; отплытие Колумба задержалось, и он пересек пол-Испании, чтобы в последний раз увидеть меня или увезти с собой.

Увы! Сама наша беда вселила в него надежду, что я соглашусь бежать.

Однако мне невозможно было согласиться, ведь я была последним утешением, единственным близким человеком отца, потерявшего все; мною было принято решение во всем ему признаться — пусть гневается, но я его не покину.

О, то была ужасная ночь, государь, однако ей уже не суждено было повториться.

Отплытие Колумба было назначено на третье августа. Каким-то чудом мой любимый успел повидать меня, каким-то чудом успел вернуться к сроку.

О государь, у меня нет сил описать его мольбы, убеждения и уговоры. Много раз он спускался в лодку и снова поднимался на балкон; наконец он схватил меня, поднял, решив увезти силой. Я закричала, позвала на помощь. Шум услышали, кто-то проснулся, кто-то спешил в мою комнату, нужно было бежать, чтобы не быть застигнутым.

Он прыгнул в лодку; я же, чувствуя, что его сердце отрывается от моего, замертво упала на пол.

Меня нашла Беатриса…

И сейчас Мерседес была почти так же взволнована, как в ту роковую ночь; рыдая, она ломала себе руки и, по-прежнему стоя на коленях, так обессилела, что прислонилась к креслу.

— Передохните, сеньора, — суровым, холодным тоном произнес дон Карлос, — я могу уделить вам всю ночь.

Наступило молчание, слышались лишь стенанья доньи Мерседес. Дон Карлос не шевелился; его можно было принять за изваяние, он так владел собою, что даже дыхания его не было слышно.

— И вот любимый уехал, — продолжала донья Мерседес; казалось, что с этими словами душа ее отлетела. — А через три дня к отцу пришел его друг — дон Франсиско де Торрильяс.

Он сказал, что ему нужно наедине поговорить с отцом о важном деле.

Старики уединились в кабинете.

Оказалось, дон Франсиско пришел к отцу просить моей руки от своего имени и от имени своего сына.

Его сын страстно любил меня и заявил, что не может без меня жить.

Ничто не могло так осчастливить отца, как это предложение, но одна мысль смущала его.

"А известны тебе, — спросил он своего друга, — мои денежные дела?"

"Нет. Но мне это безразлично".

"Я ведь разорен", — произнес отец.

"Ну так что же?"

"Разорен вконец!"

"Тем лучше", — ответил друг.

"Как же так — тем лучше?"

"Я богат, моего богатства хватит нам обоим, и как бы высоко ты ни оценил сокровище, которое ты отдаешь нам, я смогу заплатить за него".

Отец протянул руку дону Франсиско.

"Я разрешаю дону Руису сделать предложение моей дочери, — произнес он, — если Мерседес даст согласие, то будет его женой".

Я провела три ужасных дня. Отец, не подозревавший о причинах моего недуга, навещал меня каждый день.

Через десять минут после ухода дона Франсиско он уже был у меня и рассказал обо всем, что произошло.

Всего четверть часа тому назад я не могла себе представить, что стану еще несчастнее; оказалось, я ошиблась.

Отец ушел от меня, объявив, что завтра ко мне придет дон Руис.

У меня не хватило сил отвечать ему, когда же он ушел, я почувствовала невыносимую подавленность.

Однако мало-помалу оцепенение стало проходить, и я начала раздумывать о своем положении — мне чудилось, что передо мной не страшные тени прошлого, а призрак будущего.

Самым страшным было то, что я вынуждена была скрывать от всех роковую тайну. О! Если б я могла кому-нибудь довериться, я бы, право, не страдала так.

Наступила ночь. Беатриса хотела остаться около меня, но я отослала ее, чтобы выплакаться в уединении.

Слезы лились рекой, государь, и уже давно пора бы им иссякнуть, но Господь в доброте своей сделал их источники бездонными.

Постепенно все затихло, и я вышла на балкон, где была так счастлива и так несчастна.

Мне казалось, что любимый снова должен приехать.

О, я еще никогда не призывала его так горячо, от всего сердца.

Если б он вернулся, я бы, мысленно умоляя отца о прощении, не сопротивлялась больше: бежала бы и всюду следовала за ним, куда бы он ни пожелал.

Появилась лодка, кто-то плыл вверх по Гвадалквивиру и пел.

Нет, это был не его голос, да ведь он всегда плыл молча, но я поддалась игре воображения и, протягивая руки к рожденному мною призраку, стала звать:

— Приди, приди, приди!

Лодка проплыла мимо. Разумеется, рыбак не обратил внимания на слова, раздавшиеся в темноте, на женщину, склонившуюся к нему.

Но, видимо, он почувствовал, что крик в ночи исполнен страдания, и, проплывая мимо, умолк, а запел снова, когда лодка была уже далеко.

Вот она исчезла из вида; я осталась одна; наступила тишина, когда словно слышится дыхание природы.

Звездное небо отражалось в воде; я будто повисла в воздухе; пустота притягивала меня, хотя от нее кружилась голова. Я была так несчастна, что мне хотелось умереть. От мысли о смерти до нее самой был всего один шаг… Сделать его было совсем просто: внизу, в трех футах от меня, могила открывала мне объятия.

Я чувствовала, что голова моя склоняется, тело перевешивается через перила балкона, а ноги вот-вот оторвутся от пола.

И вдруг я вспомнила о ребенке.

Ведь, кончая с собой, я совершала не только самоубийство, но и убийство.

Я отпрянула от перил, закрыла решетку, а ключ швырнула в воду, чтобы не поддаваться горькому искушению, пятясь, вошла в комнату и бросилась на постель.

Время текло медленно, на душе было тоскливо.

Но вот разгорелась заря, послышался шум дня. Беатриса отворила дверь и вошла ко мне.

Начиналась обычная жизнь.

В одиннадцать часов пополудни Беатриса сказала, что пришел дон Руис: его прислал мой отец.

Я уже приняла решение и велела дону Руису войти.

Он держался робко, но сиял от счастья, так как отец сказал ему, что нисколько не сомневается в моем согласии.

Но, бросив взгляд на меня и увидев, что я бледна и холодна, он вздрогнул и тоже побледнел.

Я подняла на него глаза и стала ждать.

Голос изменил ему, раз десять он пытался сказать о том, что его привело ко мне…

Он говорил, и ему, должно быть, казалось, что его слова разбиваются о непроницаемую стену, заслонившую мое сердце.

Вот наконец он признался, что уже давно любит меня, что наша свадьба — это дело решенное, ибо так договорились наши отцы, и что недостает лишь моего согласия, чтобы он стал самым счастливым человеком на свете.

"Сеньор, — ответила я твердым голосом, поскольку ответ я обдумала заранее, — я не могу принять предложение, оказывающее мне честь".

Мертвенная бледность покрыла его и без того бледное лицо.

"Боже мой! Да почему же?" — спросил он.

"Потому что я люблю другого и через семь месяцев стану матерью".

Он пошатнулся и чуть не упал.

Это признание, сделанное человеку, которого я видела до того не больше пяти-шести раз, говорило о моем безнадежном отчаянии, ведь я даже не просила сохранить тайну, доверившись его благородству; настаивать он уже не мог.

Он склонился передо мной, поцеловал подол моего платья и вышел, проговорив лишь такие слова:

"Да хранит вас Господь!"

Я осталась одна.

Я все ждала, что вот-вот явится отец, и дрожала, думая о том, что надо будет во всем признаться; но, к моему великому изумлению, он не заговорил об этом.

Перед обедом я попросила передать, что мне нездоровится и я прошу разрешения не выходить к столу.

Отец согласился без возражений и расспросов.