насильником?.. Потому что не важно, как она хороша — как идеально подходит мне (каким это кажется правильным)… она ведь не твоя, так? Она Джона — и ты это знаешь, ты знаешь это. О господи, Джейми — тебе нет прощения: тебе должно быть стыдно. Он, Джон, лежит — страдает, да, в милях отсюда, — а ты попросту вторгся на его территорию, так? И безупречная чистота, которую мы все ценили, теперь запятнана. И в результате еще одного бесполезного благого намерения — был нанесен вред, и это ранит Джона, ранит его в самое сердце. Потому что, господи боже. Целое новое крыло и габаритный фонарь: это же целое состояние у такой машины.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Пол, Тычок и Бочка сбились в кучку у глубокой медной кастрюли с широкими краями, стоявшей на громадной стальной плите в дальнем углу кухни (уж и не припомню, печально думал Бочка, когда в последний раз гонял эту штуку в хвост и как ее там: все три духовки, грили и конфорки, ага? Когда они вовсю трудились. Кажись, народ больше не хочет жрать: я думал, дам им неделю, и все, может, наладится? Шиш).
Пол небрежно обнял Тычка и Бочку за плечи.
— Скажу тебе, Тычок, старина, — придет день, и ты встанешь на колени и от всего сердца поблагодаришь старину Поли, чесслово. Если у тебя, конечно, есть сердце. Выше нос, парень! Не смотри так, будто это еще одни похороны, нахер. Это ведь просто бумага. А? Это просто бумага, сынок, вот и все. А? Я прав? Еще бы не прав: я дело говорю, сам знаешь.
Бочка скрестил на груди мясистые руки и ничего не сказал: пусть Пол говорит, а я погляжу. Зато старина Тычок, похоже, вот-вот заревет. Аж задыхается, гляньте.
— Ради Христа, Пол… — стонал Тычок. — Не делай этого, пожалуйста. Я тебя умоляю. Просто отдай их мне, говорю же. А? Я их продам — я знаю, что продам.
— И я знаю. Тычок, — ласково настаивал Пол. — Вот почему это надо сделать. Сколько раз мы такое проворачивали, а? Я даю их тебе, ты тут же вчехляешь их — да, какому-нибудь слепому придурку и, типа, веселишься. Что ж, скажу я тебе, сынок, — посмотрим, как ты будешь смеяться, когда копы дадут тебе пинка под зад, посмотрим. Ты ж отсидел уже — тебе теперь двенадцать лет светит. Да я тебя от тебя самого спасаю, ясно, Тычок? Ты же не думаешь, что я собираюсь полезное барахло сжечь, а? Кто я, по-твоему, Тычок? А? Идиот, что ли?
Уголки Тычкова рта опустились, и он пожал плечами в неизбежном согласии. Потому как да, это правильно, чё Пол говорит, — и да, это все уже, бля, не первый раз. Но я вам говорю — я прям не знаю, смогу ли на это смотреть — не знаю, как выдержу. Но я должен убедиться, что это произошло, сечете? Нет — ничё не могу объяснить, не могу. Давайте просто сделаем это, раз уж собрались.
Пол расстегнул молнию на синей виниловой сумке, и вот они: толстые новехонькие пачки прекрасных (блядь, думал Тычок, — они прекрасны, правда прекрасны) пятидесятифунтовых банкнот — точно бронзовые и медные бумажные кирпичи. Пол бросил их в котел (и не пытайтесь — даже не пытайтесь узнать, сколько у нас тут было: говорю же — это разобьет вам сердце) и попрыскал на них бензином для зажигалок, а потом очень быстро (потому как Полу, честно говоря, — ему все это тоже совсем не нравилось) бросил внутрь спичку, и все трое попятились, услышав приглушенный рев, и языки пламени вырвались наружу, вверх, и прямо-таки слышно было, как они пожирают денежные пачки. Поплыл запах, отвратительный и притягательный разом — все сгорело на удивление быстро. Бочка уже мешал почерневший хрустящий пепел деревянной ложкой, взлетевшая копоть осела на крылья его горячего и потного носа.
— Ну, — сказал он, — вот, бля, и все…
Да, подумал Пол: да. Но это правильно, чё я сделал, — и я скажу вам, почему. Тычок, да, — сколько он ко мне приставал? До, типа… ну, блин, как вы это называете-то? Нечастный случай? Так, что ли? (Ладно — вы, короче, просекли, о чем я, — когда Лукас помер). Раньше я мог, типа, держать это под контролем, да? Управляться с ним. Слышь, говорил я (вы, может, сами слышали, как это было), нам тут хорошо, да? И это нам больше не нужно, так? А? Это старое барахло. И он вроде как заткнулся — но я-то знал, да? Прекрасно знал. Что в черепушке у него по-прежнему кипит. А потом он начал: ну скажи мне, Поли, куда подевалась твоя хорошая жизнь, а? Я скажу тебе, куда, Поли, — утекла в ту дырку в подвале, вместе с Лукасом, вот, бля, куда она подевалась: и никто не хочет занять его место, да? Чудаки вроде Лукаса — такие встречаются один на тысячу. Да. Я не стал напоминать Тычку, что по справедливости ему причитается третья доля всего, что нам досталось (меня это до сих пор, знаете, душит: каким Лукас, говорю я вам, — был сокровищем. Потому что прежде мне никто ничего не давал). Но нет — он, Тычок, хорошо все обдумал. Я, говорит, пас. Я больше не хочу, бля, прибираться и для Бочки фрукты с овощами таскать. Да? Я ему говорю: да? Ну, что-то раньше ты об этом не заикался. А он такой: может быть, но это было раньше. И да, он прав, старина Тычок: теперь все совсем по-другому.
— Так что валяй, Поли, — гони мою треть, и я пошел. В смысле — ничё такого не думай, общаться, конечно, будем. Но, по-мойму, пришла пора мне поработать. Сечешь? Попрактиковаться.
— Ну, это ради бога, Тычок, — но как я тебе отдам треть того, что еще не продал? А?
— Так подели банкноты, бля! Черт побери — мы и так целую вечность уже тянем.
— Нам нужно тянуть. Сам знаешь. Они слишком новые. Опасно.
— Ну, блин, я рискну. Просто отдай их мне, Поли, и я пошел.
И я вам прямо скажу — я об этом думал. Я думал, да, может, он и дело говорит, старина Тычок: может, мы достаточно уже тянули. Пустим их в ход помаленьку, одну за другой… да, может быть. Так что я вытащил их и, типа, хорошенько поглядел, и, господь всемогущий, — говорю вам, ребята, хорошо, что я это сделал. Потому как они были неправильные. Все до одной. Раньше я не замечал — ни разу не замечал до этой самой минуты. Но как-то умудрился (прежде я никогда не портачил по этой части) пропустить серийный номер внизу. А переделывать их нельзя, сами знаете: что сделано, то сделано. Я сказал Тычку и… ну не знаю, сначала он, небось, решил, что я лапшу ему на уши вешаю. А когда своими глазами увидел, едва не рехнулся. А потом сказал: да какая разница — скупщик, сказал он, ни хрена не заметит, пока Тычок благополучно не смоется. Да? говорю я. А потом он что сделает, Тычок? Мозгой-то пошевели, сынок. Или копам настучит, или мальтийцам, или косоглазым — уж кто-нибудь да схватит тебя за руку. А? Подумай хорошенько, сынок. Да. Ну и вот. Мы их жжем. Вот и все. Вот прям сейчас и сожгли. Поэтому я Тычку отдам все, типа, паспорта, удостоверения личности и прочую мелочевку (они-то в порядке — они пойдут в дело), а потом отдам его долю, когда мы продадим этот бордель. Потому как я собираюсь его загнать, и поскорее: Бочка начинает зудеть, и вообще. Говорит мне, он мне говорит: мне больше нечего делать, Поли: мне больше нечего тут делать. Бедолага: и такой грустный при этом. А я? Что ж, я здорово переживаю, скажу вам по правде. Потому что я этот наш дом люблю. Но я должен его продать, нравится мне или нет. Вы и сами все понимаете. Так что не знаю пока, вот и все, что могу вам сказать. И, я прикидываю, я не один такой. Тут что-то странное в воздухе в последние дни. Новый год на носу, понимаете, — и все очень нервничают, если хотите знать мое мнение. Как Майк. Старина Майк. Поболтал с ним недавно (но не говорил ему, что с Уной творится: ясен день, не говорил — за кого вы меня принимаете?), его здорово колбасит, старину Майка. Он мне и говорит, говорит мне:
— я поражен, Пол. Глубоко поражен. Тем… боже, — кем я оказался. В смысле, никогда толком — не знаешь, да? Пока не попадешь в переплет. Идешь себе по жизни со всеми своими маленькими слабостями и хобби, по полочкам разложенными мнениями и любимыми книгами, и прочей ерундой, которая тебе, дураку, нравится или не нравится, и начинаешь, ну не знаю… начинаешь думать, будто эти вещи, они как бы определяют тебя. Что все эти вещи — и есть ты. Ты становишься ограниченным, я вот к чему, Пол. Ограниченным, толстым и ленивым. И таким, блин, до фига самодовольным. Вот что со мной случилось. Меня опутало все это… барахло. Все эти остатки жизней, которые взаправду были прожиты. Людьми, которые достойны так называться…
— Хватит, Майк, — хватит себя мучить, — мягко сказал Пол. — Мы все не идеальны. И не надо наезжать на твои первоклассные вещи. В жизни не видел такой замечательной коллекции.
— Да, но ведь это только барахло, правда, Пол? Гм? В смысле, это всего лишь охрененно большая коллекция барахла. Подержанное старое барахло, которое… ну, все это вне меня, да? Забавно, что я никогда этого не замечал. Ничто из этого ни в малейшей степени не имеет отношения к тому, что я на самом деле есть. В смысле… послушай, Пол, извини, если я немного — ну, знаешь, перебарщиваю, — и пожалуйста, не думай, будто я снова заплачу, нет, потому что, если честно, во мне, по-моему, ни единой слезинки не осталось, честное слово… просто… ну, мне кажется, я могу с тобой поговорить, Пол — что ты поймешь, ну — хоть что-то. И я знаю, ты ценишь — вещи, барахло. Мусор. Это Уна так сказала, знаешь. На днях. Мусор, сказала она. Она столько лет провела среди них — жила ими, если хочешь… и тут вдруг поворачивается ко мне и спрашивает: ну, что ты теперь будешь делать, Майк? Со всем этим мусором?
— Не стоит. Не забивай себе голову Уной, старина. Она все это любит, Уна.
— Что ж. И я так думал. Но ты видел, да? Как она — била и пинала меня. Я весь в синяках, да. Понимаешь, я думаю, может, дело во мне. Пол. Не в вещах. Может… раньше, ну — я был почтенным хранителем этого старого поколения, великого поколения: поколения людей, сражавшихся на войне. Сам же я ни с чем