Отпущение грехов — страница 30 из 80

Из своего угла Джерри наблюдал за парочкой у помоста, и пока он смотрел, ему показалось, что потолок исчез, стены расступились и разрослись высокими зданиями, а эстрада превратилась в империал автобуса на Пятой авеню прохладным весенним вечером три года назад. Толстый поклонник испарился, коротенькая юбчонка танцовщицы удлинилась, румяна сами собой стерлись со щек — и вот он снова, как встарь, рядом с ней отправился в головокружительное путешествие: огни в окрестных больших домах приветливо подмигивают им, а голоса на улицах сливаются в приятный дремотный рокот и обволакивают их.

— Джерри, — говорит девушка на империале, — я сказала, что мы можем попытать счастья, когда ты будешь получать семьдесят пять. Но, Джерри, я же не могу ждать вечно!

Джерри молча смотрит на проплывающие номера домов, не решаясь ответить.

— Я не знаю, в чем дело, — говорит он обреченно, — меня не повышают. Вот если бы найти другую работу…

— Не затягивай с этим, Джерри, — говорит девушка. — Мне опротивело так жить. Раз я не могу выйти замуж, то я, пожалуй, пойду работать в кабаре — меня уже пару раз приглашали, может, буду выступать.

— Держись от них подальше, — торопливо говорит Джерри, — зачем тебе это, ну погоди месяц-другой.

— Я не могу ждать вечно, Джерри, — повторяет девушка, — я устала жить в нищете, одна.

— Это ненадолго, — говорит Джерри, и рука его сжимается в кулак, — я что-нибудь придумаю, ты только подожди чуть-чуть.

Но автобус уже растворялся, потолок снова обретал очертания, и рокот апрельских улиц заглушило дребезжащее пиликанье скрипки. Ведь все это было три года назад, а теперь он сидел здесь.

Девушка мельком взглянула на помост, они с унылым скрипачом обменялись безразличными металлическими улыбками, а Джерри забился поглубже в угол и не спускал с нее горящих глаз.

— Твои руки теперь принадлежат всякому, кто их пожелает, — беззвучно и горько кричал он, — какой я мужик, если не смог удержать тебя от этого! Какой же я мужик, господи? О господи!

Но девушка стояла у двери в ожидании своего выхода на сцену и продолжала забавляться с пальцами толстяка, ловящими ее руку.

V

Сильвестр Стоктон беспокойно ворочался в постели. Эта комната, такая огромная, душила его, а ветерок, проникший внутрь и принесший с собою осколок луны, казалось, был весь пропитан заботами того мира, с которым ему снова придется столкнуться завтра.

«Им не понять, — думал он, — они не в состоянии увидеть так же ясно, как вижу я, все это беспросветное, глубинное убожество. Пустопорожние оптимисты! Они улыбаются, потому что им кажется, будто их счастье вечно.

Ну что ж, — думал он сквозь дрему, — завтра поеду в Рай[36], а там тоже сплошные улыбки и сплошная жара. И так всю жизнь — улыбки и жара, жара и улыбки».

Детский праздник[37](Перевод Е. Калявиной)

Когда Джон Андрос чувствовал себя старым, он утешался тем, что жизнь его продолжится в его ребенке. Мрачные трубы забвения стихали от топота детских ножек и нежного дочкиного голосочка, лепечущего какие-то дикие алогизмы в телефонную трубку. А по телефону он разговаривал с дочкой ежедневно — в три часа дня жена звонила ему в контору из пригорода, и он нетерпеливо предвкушал эти минуты, которые так скрашивали и оживляли его будни.

Джон не был стар телесно, но ему довелось пережить уже немало преодолений и крутых подъемов, так что к тридцати восьми годам, после долгой борьбы с недугами и невзгодами, он утратил большую часть иллюзий. Даже его чувства к маленькой дочке были неоднозначны. Это из-за нее оборвался страстный роман между ним и его женой, это из-за нее они переехали в деревню и расплачивались за свежий воздух бесконечными мытарствами с прислугой и изнурительной каруселью пригородных поездов.

Маленькая Эди интересовала Джона по большей части как представительница подрастающего поколения. Он любил, посадив дочку на колени, во всех подробностях исследовать ее душистый мягкий затылочек и глазки — синие, как ирисы поутру. Исполнив этот обряд, он с удовольствием отдавал дитя няньке. Ребенок был таким живым и непоседливым, что больше десяти минут Джон не выдерживал — начинал раздражаться. Он легко выходил из себя, если что-то ломалось или билось, а однажды в воскресенье, когда послеобеденный бридж сорвался из-за того, что шалунья куда-то спрятала пикового туза, он устроил такой скандал, что жена даже расплакалась.

Джон понимал, что ведет себя глупо, и стыдился своего поведения. Ну, в самом деле, с детишками это неизбежно, не могла же Эди безвылазно сидеть взаперти в детской наверху в то время, когда, как утверждала ее мама, она с каждым днем становится все более «самостоятельным человечком».

Ей было уже два с половиной года, и в тот вечер, к примеру, она была приглашена на детский праздник. Мама, Эдит-старшая, сообщила об этом по телефону и передала трубку маленькой Эди, чтобы та подтвердила информацию.

— Я сабияюсь на пьязник! — завопило дитя в папино ничего не подозревающее левое ухо.

— Когда приедешь, зайди к мистеру и миссис Марки, хорошо, дорогой? Повеселишься. Я наряжу Эди в новое розовое платье, — сказала мать, но тут в разговор неожиданно ворвался оглушительный треск, свидетельствовавший о том, что телефон со всего размаху грохнули на пол.

Джон рассмеялся и решил сесть на поезд пораньше, мысль о детском празднике, да еще не у себя в доме, его забавляла. «Представляю себе эту кутерьму! — весело думал он. — Собирается с десяток мамочек, и каждая видит только свое собственное дитятко. Детишки все крушат и ломают, ковыряют пальцами торт, а мамаши возвращаются домой с тайной мыслью о том, что всем прочим деткам далеко до их чад».

Настроение у Джона было прекрасное, все в жизни складывалось хорошо как никогда. Сойдя с поезда на своей станции, он отмахнулся от назойливого таксиста и зашагал сквозь хрустящие декабрьские сумерки по дороге, полого взбиравшейся на холм по направлению к дому. Было еще только шесть часов вечера, но луна уже выкатилась на небо и торжественно сияла, высекая бриллиантовые искры на легком снежке, будто сахаром присыпавшем окрестные лужайки.

Он шел, вбирая полной грудью морозный воздух, и радость его ширилась, а мысль о детском празднике увлекала его все сильнее. Джон прикидывал, как там Эди по сравнению с другими детишками ее возраста, а розовое платье — это, наверное, нечто совершенно взрослое. Он прибавил шагу и вскоре увидел свой дом, в окнах которого все еще сиял огнями остов осыпавшейся рождественской елки, однако Джон пошел дальше. Детский праздник устраивали их ближайшие соседи — семейство Марки.

Взойдя на кирпичное крыльцо, он позвонил. За дверью слышались голоса, и он обрадовался, что не слишком опоздал. Джон поднял голову и прислушался: голоса были явно не детские, и они звучали очень громко, на высокой гневной ноте. Можно было различить по крайней мере три голоса, и он сразу узнал один из них — тот, что взвился до истерического визга, — это был голос его жены. «Что-то там случилось», — мелькнула тревожная мысль. Джон толкнул дверь, та оказалась незапертой, и он вошел.


Гостей созывали на полпятого, но Эдит Андрос, мудро рассудив, что новое платье произведет больший эффект, когда одежки прочих детей уже слегка помнутся, запланировала явление Эди народу на пять часов. И вот, когда мать и дочь прибыли, праздник уже был в разгаре. Четыре девочки и девять мальчиков — завитые, умытые и разряженные в пух и прах со всем старанием, на которое способно гордое и ревностное материнское сердце, — водили хоровод под звуки патефона. Вообще-то, одновременно танцевали не более пары-тройки детишек, но все были в непрерывном движении, постоянно подбегая к мамочкам за поддержкой и снова убегая в круг, в общем, казалось, что пляшут все.

Когда Эдит и ее дочь вошли, музыку на время заглушил непрерывный хор, состоящий преимущественно из слова «прелесть», обращенного к маленькой Эди, которая несмело оглядывалась вокруг, теребя оборку розового платьица. Девочку не целовали — в наш век гигиены это не принято, — но Эди проследовала вдоль строя мамочек, и каждая пожала ей розовую ручку, промурлыкав: «Пре-е-лесть». Ее слегка ободрили, мягко подтолкнули в сторону танцующих детишек, и вскоре Эди уже водила хоровод и веселилась вовсю.

Эдит стояла у дверей и беседовала с миссис Марки, не выпуская из поля зрения крошечную фигурку в розовом. Она не жаловала миссис Марки, считала ту заносчивой и вульгарной особой, но ее Джон и Джо Марки приятельствовали, каждое утро вместе ездили на поезде на работу, так что обе женщины старательно поддерживали видимость теплых дружеских отношений. Они вечно упрекали друг дружку: «Отчего же вы не заходите в гости?» — строили планы «обязательно пообедать как-нибудь вместе и выбраться в театр», но дальше слов дело не шло.

— Малютка Эди очень мила, — сказала миссис Марки, улыбаясь и облизывая губы (Эдит считала эту ее привычку особенно отталкивающей), — такая взрослая, даже не верится!

Эдит подумала: «Интересно, „малютка“ — это намек на то, что Билли Марки, будучи на несколько месяцев младше, весит почти на пять фунтов больше?» Приняв из рук хозяйки чашку чая, она присела на диван рядом с двумя другими мамами и принялась с жаром делиться последними достижениями и проказами своего дитятка — ведь для всех, конечно, это была главная цель сегодняшнего вечера.

Прошел час. Детям надоело танцевать, и они нашли себе более основательное развлечение. Всей ватагой они ринулись в столовую и, обогнув обеденный стол, штурмовали вращающуюся кухонную дверь. Материнский экспедиционный отряд вызволил их оттуда. Но как только их увели, дети тут же бросились назад в столовую, к той же самой двери. Было несколько раз сказано слово «вспотели», и белые платочки принялись утирать белые лобики. Начались всеобщие попытки усадить детишек, но те вырывались, сползали с колен, категорически вереща: «Пусти, пусти!», и беготня в вожделенную столовую возобновилась.