Отпуск по ранению — страница 16 из 49

И отошло куда-то все, что было в эти месяцы, ушло страшным сном, стало небылью, а в мире только эта изба, неяркий свет керосиновой лампы, тишина, прерываемая неровным дыханием раненых, и Зина, ее руки, ее глаза, смотрящие на него ласково и жалостливо.

Ничего-то она не спросила о том, что было там. Видно, знала все – не один раненый прошел через ее руки, и рассказывали, и жаловались, – и потому в ее взгляде видел Сашка какую-то смятенность и сострадание.

– Как чувствуешь себя, родненький? Рана не болит?

– Не болит, – соврал Сашка. К вечеру-то рука заныла.

– Может, пройдемся до Волги? Сможешь?

– Смогу, конечно, – обрадовался он и подумал, какое счастье его ждет – побыть с Зиной наедине, без людей-свидетелей.

Было еще не темно… Солнце, правда, уже ушло за правый кряжистый берег, но еще не закатилось совсем. Там оно еще висит над Овсянниковом и его отблески кроваво полосят небо и сжигают рваные края темного, растянувшегося по всему горизонту облака.

Огородами вышли они на тропку, что петляла к реке, и шли, крепко прижатые друг к другу, так что чувствовал Сашка округлое Зинино бедро, а рука, обвитая вокруг ее талии под шинелью, – тепло ее тела.

– Я сюда часто приходила вечерами. Смотрела на небо и думала, думала… И всегда оно страшное было, словно в крови. – Зина крепче прижалась к Сашке. – Думала, как ты там? Живой ли? Или отмучился?

Они остановились… Висящая на бинтах рука мешала Сашке привлечь Зину к себе, и потому ее грудь и лицо были отдалены от него.

Солоноватый вкус ее губ он хранил все эти месяцы. И не верилось, что сейчас он может опять прижаться к ним и испытать ту же острую сладость, которую испытывал тогда, когда отстрелявшиеся "мессеры" с воем уходили от эшелона, а он медленно притягивал ее лицо к своему и касался ее губ… Они замирали, а в их придавленные страхом души опять возвращалась жизнь.

И оба оттягивали поцелуй, но, когда их губы сошлись, все было так же, только без той отчаянной горькости, какая была в тех поцелуях после бомбежки, когда думали они, что это последнее в их жизни, что вот-вот возвратятся самолеты опять и что будет – неизвестно.

А теперь Сашка сможет целовать Зину и завтра и послезавтра… И казалось это ему чудом.

От Зины пахло лекарствами, какими-то духами, немного пóтом, и Сашка знал: эти запахи останутся с ним навечно и всегда будут связаны с нею, с Зиной, всегда будут напоминать об этом вечере. И он упивался ими, близостью Зины, но, даже задыхаясь в поцелуях, не ощущал он желания – только нестерпимая нежность заполняла до краев.

Вначале это не встревожило его, но когда разморенная поцелуями Зина сама прижалась к нему, распахнув шинель, и он почувствовал ее всю, и его рука невольно пошла вниз по Зининому бедру до края юбки, а потом, приподняв ее, пошла вверх по шершавому в резинку чулку и, пройдя его, наконец коснулась голой горячей Зининой ноги, и тут Сашка ничего в себе не ощутил, и его рука, остановившись на миг, обескураженно пошла вниз.

– Потом, Сашенька, потом… – зашептала Зина. – Пойдем дальше, там скамеечка есть, – и потянула его по тропке.

Слева от них зеленовато поблескивала река, зримой чертой отделяя мир этот, в котором Сашка сейчас, и мир тот, в котором он находился еще сегодня, и ему представилось, что не взаправду все это, а сон, который вот-вот прервется, и он заспешил.

– Далеко еще?

– Сейчас, родненький, вон у той сосны.

Хотя Сашка и не был опытен в любви, он чувствовал, позволит ему Зина все, и потому, когда подошли к скамейке, он не грубо, но настойчиво стал приваливать Зину на нее.

Но и тут – когда совсем близко живое, трепетное женское тело, к которому не прикасался по-настоящему целую вечность – в нем никакого ответа, словно ничего мужского в нем нет.

Сашка недоумевал, не понимая, что же такое с ним стряслось, а Зина уже мягко отталкивала его от себя, пришептывая:

– Не надо, Сашенька, потом… Слабенький ты сейчас, израненный, не надо… Вот что с тобой сделали-то… Господи…

Она взяла черную, обгоревшую Сашкину руку и припала к ней губами.

– Не надо, – смутился Сашка, отнимая свою руку, которую жгли Зинины слезы. – Ну, что плачешь? Пройдет это…

– Не о том я, глупенький… Но что сделали-то с тобой…

И уловил Сашка, что и верно, не о том плачет Зина. Может, даже рада, что не вышло у них ничего, – уж больно скоро она стала его отталкивать… И вообще в ласках Зининых виделось ему больше жалости, чем чего другого, и слова-то она говорила все жалкие: родненький, глупенький, бедненький… Может, из жалости и решилась на все да еще потому, что считает себя жизнью ему обязанной?

Стал он гладить Зинины плечи, и тоже жалость к ней пронизала душу – потерянная она какая-то, не такая, какой была в эшелоне, будто гложет ее что-то…

– Достается вам тоже, Зинок?

– Да нет. Мы ж под смертью не ходим. Разве сравнить.

Они помолчали немного, потом Сашка спросил:

– Пристают мужики-то?

– Пристают, – просто ответила Зина.

– А этот… "старшой", не лез к тебе?

– Понимаешь, Саша… – не сразу ответила она. – Нравлюсь я ему. Ухаживает он за мной, но… по-хорошему, без глупостей… Понимаешь?

– Понимаю.

– Гулять приглашал не раз…

– Ходила? – с тревогой спросил Сашка.

– Ходила, – чуть замявшись, дала она ответ. – Два раза ходила.

– Ну и что?

– Ничего. Он до меня даже пальцем не дотронулся… А вообще-то, Саша, девочки наши не все выдерживают. Многие сошлись с кем, чтоб другие не лезли. Надоедает же…

– Останусь у вас, при мне никто к тебе лезть не посмеет.

– Конечно, милый, – без особой уверенности сказала она. – Месяц у нас только, Сашенька… А что потом, родненький? Что потом? – всхлипнула опять Зина.

Что потом, Сашка не знал и ответить ничего не смог, только привлек ее к себе, потянулся губами, прижался… И прервала их поцелуй неожиданная вспышка на том берегу – первая ночная ракета. И смотрели они на мерцавшее недолго – минуту-две – небо и как потухло оно, погрузив опять в темень правый берег с соснами на нем.

А подумалось Сашке почему-то – вот такой же короткой, как вспышка ракеты, и будет их любовь… Погорит недолго, согреть как следует не успеет и… погаснет – разведет их война в разные стороны.

Наверное, и Зине пригрезилось то же, потому как вздрогнула она, сжалась комочком и затихла у Сашкиного плеча.

Так и сидели они, примолкнувшие, отрешенные от всего, связанные негаданно пришедшей любовью, любовью ненадежной и зыбкой, как ненадежна и непрочна была их жизнь вообще в эту лихолетнюю весну сорок второго года, весну подо Ржевом.

И, словно напоминая им об этой ненадежности, на западе мертвенно и угрозно вспыхивало небо и глухо рокотала артиллерийской переголосицей недалекая передовая…

Еще глубже пронзила Сашку жалость к этой прижавшейся к нему девчушке в военной форме, дарившей ему себя и свою любовь без всякой надежды на долгость, на крепость, без веры в хоть какое-то будущее. И он подумал: пожалуй, даже хорошо, что не случилось главного… которое, может, и не главное совсем, а так…

С реки несло прохладой, но Сашке было жарко: видно, температура поднялась, и, как всегда при тепле, зазудело тело.

– Как бы не набралась от меня, – сказал Сашка, осторожно отодвинувшись от Зины.

Она тихонько засмеялась:

– Это не самое страшное, Сашенька… Пойдем, милый, пора мне, да и ты, вижу, притомился.

– Есть малость.

И они пошли слитно друг к дружке, и опять Сашка ощущал сладостное колыхание Зининого бедра у своей ноги.

– А меня не погонят от вас в госпиталь какой? – затревожился вдруг Сашка.

– Нет. Но тебе-то в тылу будет лучше, чем у нас…

– Без тебя-то? Нет. Понимаешь, должны же нас сменить наконец. Тогда и на формировании вместе будем. Вот что загадываю.

– Хорошо бы. – вздохнула Зина.

А недалекая передовая непрестанно давала о себе знать: то негромким похрипыванием, то взблеском ракет, то красными нитями трассирующих, режущих небосклон.

– Устал, Саша? Замучила я тебя. Не надо бы сегодня ходить, не отдохнул ты еще.

– Ну что ты. Хорошо же было…

– Вот вернемся в палату, уложу тебя, дам снотворного, выспишься как следует. – Зина ласково провела рукой по Сашкиной щеке.

– Небритый я… Да и вообще грязный я, оборванный…

– Будто я не знаю, откуда ты, – махнула она рукой.

– Тут у вас все чистенькие, побритые…

– Ты ж с войны настоящей, Саша, разве я не понимаю, о чем говорить.

– Да-а, – задумчиво протянул Сашка. – Война была взаправдашняя, это ты верно сказала. Видишь, что со мной наделала. Ты уж не обижайся на меня… Усталый я сильно. Очень усталый, – повторил он.

– Глупенький, ты опять о том же. Понимаю я все. Отлежаться тебе надо, отдохнуть…

Последние метры перед селом Сашка насилу шел.

В палате уже все спали – кто храпел, кто подстанывал, а кто и вскрикивал во сне, – только обезрученный сидел на койке, уставившись в одну точку.

– Заверни, браток, – поднял он глаза на Сашку.

Научившись за день справляться с цигаркой одной рукой, Сашка свернул, прижег и, присев рядом, прямо в рот сунул тому самокрутку.

– Вот какие дела, парень… Куда я теперь? Прибило бы лучше… Тебе-то повезло.

– Да, повезло, – согласился Сашка.

Зина оправила ему постель, взбила подушку и сказала:

– Ложитесь, раненый.

Сашка усмехнулся. Да и верно, зачем кому знать, что у них промеж собой.

– Сейчас, сестрица, покурим с товарищем, – ответил он в тон ей, и Зина тоже улыбнулась.

Так он и просидел с раненым, пока тот не докурил, то давая ему в рот цигарку, то отнимая, словно малому дитю соску.



Подойдя к постели, Сашка подивился еще раз. Когда же он спал раздетый до белья да на простыне, дай Бог памяти? И оказалось, что с двадцатого ноября, как сел в эшелон на далекой приморской станции, не видел он настоящей постели.

Долго возился он со шнурками от ботинок – заскорузли и пригорели намертво, хоть режь их, – но все же осилил. Но гимнастерку снять позвал Зину. Не лезла забинтованная рука в рукав, хоть и разрезанный, пришлось еще подрезать, а гимнастерка-то хорошая, суконная, теперь одно – выбросить, а жаль. Когда Зина принялась за брюки, Сашка застеснялся, но она ловко стянула их, не дав ему и опомниться, и остался он в бежевом трикотажном белье – неудобно, будто голый, – и нырнул скорей под одеяло.