– Они что, тоже за пивом? – спросил тихо.
– Нет. Тут, кроме пива, пшенку дают без талонов.
– Тогда неудобно вроде… через пять человек, – смутился Володька.
– А мы и не будем через пять. Держи, – инвалид высыпал в Володькину ладонь несколько медных жетонов. – Ну, а теперича смело вперед. Швейцару скажешь – выходил оправляться. Туалета там нет. Понял?
Показали они швейцару жетоны, и тот пропустил их без звука. Справа у прилавка давали кашу, маленькую порцию, ложки на две, и туда направлялись женщины из очереди, держа в руках бумажные талончики, выдаваемые при входе, а мужички отправлялись налево, где стояли пивные автоматы.
Володька пил с удовольствием. За всю службу на Дальнем Востоке ему только один раз довелось выпить пива. Вообще, там с этим было строго. Ни в магазинах, ни в ресторанах вина военным не продавали, даже командному составу.
После двух кружек инвалид поживел.
– Ну, как тебе жизнь в Москве показалась? – спросил он.
– Странная.
– А я что говорил! Знаешь, я решил жить, ни о чем не думая. День прошел – и слава Богу. Стопку выпил, брюхо набил, и на боковую. Главное, живой, а остальное все мура… Хорошо пивко? Ну, а как, по-твоему, война летом повернется?
– Не знаю… Совсем не знаю, – задумчиво произнес Володька, нахмурившись.
– Попрет он опять. Только где?… Да, такую силищу обратно повернуть, да до границы дойти, да еще Германию протопать… А жратвы уже нет, а если еще год, два?…
За такие разговорчики на передовой обкладывал Володька марьинорощинским матюгом с блатными присказками, да такими, что грохали бойцы смехом: во дает ротный, откуда такого поднабрался… Но здесь не передовая, да и была горькая правда в словах инвалида. И, вспоминая обезлюденный передний край, понимал Володька: туго нам придется, еще как туго, но по привычке взгляд его построжал.
– Ты глаза не пяль, лейтенант, – сказал инвалид. – Я теперь вольный казак, ни перед кем тянуться не обязан. Я тебе по-откровенному, по-солдатски, свои мысли высказываю, и нечего таращиться… Ты небось надеешься живым из этой войны выйти?
– Не очень-то.
– Врешь, надеешься! Без этого ни жить, ни воевать нельзя. Но вот помяни мое слово, попрет немец летом. А чем остановим? Много ли техники, много ли народу, сам знаешь. – Он безнадежно покачал головой и закурил.
– Ты ж говорил, брюхо набью и на боковую, а сам… – усмехнулся Володька.
– Мало ли что говорил. Душа-то болит. И знаешь, что еще мучает? Ненужный я сейчас человек… На завод вот зашел – одни девки да пацаны. Какая, думаю, работа от них? Смотрю, нет, получается. Но разве сравнить, ежели бы я сам к станку стал! Постоял я около своего станочка… Руки-то работы требуют, соскучились. Эх, лучше бы в ногу долбануло, – закончил в сердцах инвалид и переменил тему: – Как пивко? Давай еще по паре кружечек махнем. Учти – после него себя сытым чувствуешь.
Конечно, Егорыч – как звали инвалида – о своей войне рассказывал, как отступали, как из окружений выходили, какие бои страшенные под Смоленском приняли… Володька про свой Калининский особо не распространялся, только вырвалось у него, что должен он по одному московскому адресу сходить, что это для него сейчас главное…
– Не ходи, – решительно заявил Егорыч, поняв сразу, о чем речь, – только ей душу растравишь и себе. Не ходи.
– Надо.
– Ты знаешь, как на живых смотрят те, у кого убитые?
– Представляю.
– Ты представляешь, а я знаю. Ходил я, как в Москву вернулся, к жене дружка своего убитого. Обменялись адресочками перед боем. Ну что? Лучше не вспоминать! Не знал, как от нее выбраться поскорей. Три ночи потом не спал.
– Должен я.
– Почему должен? – спросил инвалид, прищурившись и начав вроде догадываться. – Себя, что ли, виноватым считаешь?
– Да, – тихо произнес Володька.
– Тебе через полтора месяца обратно. Там за все вины и разочтешься. Жизнью своей молодой. Сколько годков-то тебе?
– Двадцать два. В августе будет.
– Эх, тебе сейчас девок любить, песни петь, на танцульки ходить, а тебе роту всучили и… в бой… на смерть. – Егорыч потер переносицу, потом глаза. – Я-то хоть не очень пожил, сам понимаешь, годы нелегкие были, но все же хоть повидал чего, хоть девок всласть до женитьбы попробовал, а ты… – Он отхлебнул из кружки, потом вскинул голову, словно что-то вспомнив. – Хочешь, познакомлю тебя с девахой одной? Соседка у меня твоих годков, на "Калибре" работает. Огонь-девка! Понимаешь, у станка всего несколько месяцев, а вкалывает дай Бог. Наши мужские довоенные нормы перебивает. Только жаль – одна мается. Женишка ее на границе убило, в первые дни… Хочешь?
– Нет…
– Ну и дурак! А то бы сейчас и поехали. Она как раз с ночной пришла, дома… Бутылочка у меня найдется. Ну, поехали?
– Нет, Егорыч, – покачал головой Володька.
– Ну, если не хочешь, запиши-ка мой адресок на всякий случай. На Домниковке я живу…
Володька записал, чтоб не обидеть. На этом и разошлись.
Следующий день Володька слонялся по дому, не зная, чем себя занять. Часто подходил к книжной полке, вынимал какую-нибудь книгу, перелистывал и откладывал – неинтересно. После того, что им пережито, этот, когда-то захватывающий его, книжный мир с его выдуманными героями сейчас оставлял его равнодушным. Не мог он начать читать и Юлькину черную тетрадку. Не хотелось ему выходить и во двор – боялся встретить матерей тех ребят, которые уже не вернутся…
Привыкший за два с половиною года армии быть все время с людьми, сейчас он изнывал от одиночества и от ничегонеделания. А воспоминания о Ржеве не уходили, и нечем было отвлечься от них. Выходя иногда на улицу, он уже видел, что Москва не такая, какой показалась ему в первые дни, что не так уж красивы и нарядны московские девушки. Они были худы, бледны, а их платья не так цветасты, как виделось поначалу его глазам, привыкшим за годы службы к серо-зеленым цветам военного обмундирования. И не так много было народа на улицах. Пусты были дворы, и совсем не видно было детей… Вечерами плыли по улицам аэростаты заграждения, как какие-то гигантские рыбы, которых, зацепив на крючок, тащили девушки в военной форме. И совсем становилась Москва пустынна, когда темнело, а за час до комендантского часа на улицах уж не было никого.
И вот, намаявшись в тоске и безделье несколько дней, Володька решил заглянуть в кафе-автомат, благо медные жетоны позвякивали в карманах.
Не успел он допить первую кружку пива, как к его столику подошел инвалид на костылях и с ходу спросил:
– Не с Калининского, командир?
– Как угадал? – удивился Володька.
– Угадать немудрено. По лицу видно, что распутицу прихватил.
И пошел разговор… Воевал инвалид под самым Ржевом и рассказывал такое, что было, пожалуй, пострашней Володькиной войны, так как нейтралка местами в городе была не более пятидесяти метров и каждую ночь либо наши, либо немцы делали вылазки, и почти всегда доходило до рукопашной… А что может быть страшней боев лицом к лицу, когда идет в ход что попало – и штык, и кинжал, и лопата порой.
Потом еще кто-нибудь к столику пристраивался – и тоже о войне. Так до обеда пролетало время незаметно, и был Володька среди людей, своих в доску, тоже хвативших лиха.
Появлялся в кафе-автомате и Егорыч, и тогда с ним текли беседы. Однажды к их столику подошел мужчина с перевязанной рукой. Егорыч, конечно, сразу спросил:
– На каком фронте трахнуло?
– Ни на каком, – весело ответил мужчина. – Не рана у меня – травма. Бюллетеню сейчас. С начала войны к пивку не прикасался, некогда в очередях-то стоять. А сегодня схитрил, за инвалида через пять человек прошел, дорвался до пивка…
И вправду дорвался. Принесенные три кружки выпил почти разом, не прерываясь на разговоры, только подмаргивал им после каждой. Лицо у него было землистое, с проваленными щеками – будто с передовой. Выпив и отдышавшись, он утер вспотевший лоб платком.
– Вот теперь и поговорить можно…
– Теперь можно, – подтвердил Егорыч.
– Вы, фронтовички, небось думаете, в тылу малина?
– Малина, может, и не малина, но с фронтом не равняй. Что ни говори, в своей постели спишь, да с бабой, если она у тебя имеется, – сказал Егорыч.
– Имеется, – усмехнулся мужчина. – Только хошь смейся, хошь нет, а я до нее цельную зиму не дотрагивался. Так, прижмешься иногда для согреву, а другого тебе от нее и не надо. Вот так.
– Ты хоть прижмешься, а бойцу в окопе только костлявую обнять можно, а от нее и тепла нет, – заметил Егорыч.
– Знаю. Я ж финскую попробовал. А все равно в середине зимы заявление в завком грохнул: снимайте с меня бронь, к чертовой матери, и на фронт. – Он допил пиво. – Конечно, есть которые устроились, а нашему брату, рабочему, достается. Рабочий день сами знаете какой. Жратвы не хватает. Зимой на заводе холодина, дома тоже зуб на зуб не попадает. Кипяточку попьешь, зажуешь чем-нибудь и еле-еле ноги до кровати дотягиваешь…
– С передовой все же не равняй, – опять заметил Егорыч.
– Я не равняю… Но перед боем хоть покормят досыта, стопочку дадут и – была не была.
– Не всегда покормят, и не всегда стопочка, – уточнил Егорыч, усмехнувшись и глотнув пива.
– И это знаю, но все же заявление грохнул.
– Я понимаю, что не ради водочки заявление-то ты… Немец-то зимой под самой Москвой стоял. Но такие, как ты, с квалификацией, здесь нужны. Техники на фронте не хватает… Ты вот жалишься – работы много, а я бы сейчас, честное слово, от станка и ночь бы не отходил… Кто я теперь? Пар отработанный, не нужный никому человек… – Егорыч склонил голову, задумался.
И тут загремели на улице тягачи… Все к окнам бросились. Проезжали несколько тяжелых артиллерийских орудий, блестели свежей зеленой краской.
– Нашего завода работка. Прицельные приспособления делаем, – сказал мужчина с перевязанной рукой и расплылся в улыбке. – Хороши игрушки?
– Хороши! – восхитился Егорыч и хлопнул соседа по плечу. – А ты – заявление… Я, знаешь, к тыловикам, которые вкалывают, полное уважение, но есть в тылу и дрянь. Верно, лейтенант?