Спать ему не хотелось. Какой сон, когда произошло такое… Когда за один вечер незнакомый до этого человек стал самым дорогим, самым близким, когда кружат голову только одни воспоминания об этом вечере…
Но все же Володька разделся и лег в постель в надежде, что память прокрутит перед ним все, что произошло с ним сегодня, и снова переживет этот незабываемый вечер, но Тонин образ не появлялся перед его закрытыми глазами, а закрутились обрывки из рассказанного им Тоне о Ржеве: то метельная темная дорога на войну, то обреченные глаза ротного, то хриплый шепот сержанта Степанова, то перекошенное лицо немца… И как ни старался он отогнать от себя это, недавнее прошлое накатывалось на него, и опять противно выли мины и стрекотали пулеметные очереди.
А когда он заснул, снилась ему не Тоня, а самолетная бомбежка. Черные тени "юнкерсов" висели над ним, и маленькая черная точка, оторвавшаяся от самолета, летела прямо на него, все увеличивалась в размерах, и он знал: это его бомба…
И утром не сразу ушло от него приснившееся, а когда ушло, то начало медленно наплывать предвосхищение того необыкновенного, что его ждет сегодня, – встреча с Тоней. И тут же резко зазвонил телефон, и Володька, неодетый, бросился в коридор.
– Это вы? Значит, правда, что вы есть на свете? Мне не приснилось? – услышал он в трубке Тонин голос.
– Это я…
– Я совсем не спала… Приезжайте сейчас же. Хорошо? – И действительно, говорила она устало, измученным голосом.
– Еду, Тоня…
Когда Володька лихорадочно, как по тревоге, одевался, мать, слышавшая, конечно, краем уха его разговор, вошла к нему в комнату, остановилась и смотрела на него вопрошающим взглядом.
– Ты даже не будешь завтракать?
– Нет, мама… Я должен бежать.
И он бежал до трамвая, который потом нестерпимо медленно тащился до Самотеки. Так же бесконечно долго полз и троллейбус по Садовому кольцу. По Пироговке Володька опять бежал и только у Тониного дома приостановился, чтоб успокоить дыхание, но не простоял и минуты – бросился в парадное, буркнул сердитой лифтерше: "В шестнадцатую" – и запрыгал по ступеням.
Дверь была открыта, и Тоня стояла в проеме – бледная, с припухшими глазами.
– Наконец-то… – прошептала она и уткнулась ему в грудь. – Господи, что же это такое? Я думала – это радость, а это мука… Я совсем не могу без вас.
И полетели какие-то сказочно-необыкновенные дни. Рано утром, кое-как второпях позавтракав, Володька несся на Пироговку, а там бешено крутились стрелки больших старинных часов, висящих на стене, и они не успевали оглянуться, как время неумолимо приближалось к роковым одиннадцати вечера, когда Володьке надо было уходить, чтоб успеть добраться домой до комендантского часа.
И последние минуты они стояли в прихожей, целовались, и Володька, с трудом отрывая от себя судорожно сцепленные Тонины руки, выходил на затемненную Пироговку, громадным усилием воли заставляя себя уходить все дальше и дальше от ее дома, и у него было такое ощущение, будто раскалывался мир на две половины, и в той половине, где не было Тони, ему страшно одиноко и бесприютно.
Из-за того, что ему хотелось поскорей заснуть, хотелось, чтоб быстрей прошла ночь и наступило утро, когда он опять побежит сближать расколотые миры, он, наоборот, очень долго не мог уйти в сон, и не помогали ни чтение, ни курево… Володька осунулся и выглядел сейчас не краше, чем когда вернулся из-под Ржева. Обедать домой он не приходил, а у Тони, после того как уничтожили они присланные ее отцом ко дню рождения продукты, остались в доме только кофе и галеты, да и было им как-то не до еды.
– Володя, – как-то раз сказала Тоня, когда они стояли в прихожей и часы отбивали одиннадцать, – неужели скоро наступит настоящее прощание? Неужели?
То, что это наступит, знали они оба. Потому и были так напряженно-лихорадочны их дни, потому-то и летели так минуты, часы, дни… И уже не однажды повторяла Тоня:
– Я думала, любовь – счастье, а она еще и мука…
Да, но это была сладкая мука, потому что каждое прикосновение друг к другу, не говоря уже о прощальных поцелуях в прихожей, доставляло им ни с чем не сравнимое, не изъяснимое никакими словами блаженство, горькая острота которого усугублялась неотвратимым приближением конца Володькиного отпуска.
Однажды Тоня повела его на Новодевичье кладбище – была годовщина смерти ее матери, и они долго бродили среди памятников, пока не добрались до скромной могилы. Тоня положила несколько цветков, купленных при входе, а Володька немного отошел от нее, чтобы оставить ее одну, и стал осматриваться.
Здесь смерть была благообразна, даже величественна и красива, а перед Володькиным взором маячили разбросанные по полю, окровавленные, полураздетые, то скрюченные, то распластанные, еще не захороненные русские ребята, его одногодки, которым жить бы и жить, если б не война…
Когда Тоня подошла к нему, он задумчиво произнес:
– Интересно, сколько тут могил?
– Почему тебя это заинтересовало?
– Так, – пожал плечами он, а сам подумал, что такое вот кладбище, на котором хоронят уже сотни лет, можно было заполнить после двух-трех хороших наступлений стрелковой дивизии.
На обратном пути, проходя мимо большого памятника, Володька усмехнулся.
– Ради такой груды мрамора и бронзы можно даже захотеть помереть. – Перед глазами стояли одинокие бугорки с фанерными звездами, которые попадались ему по всей дороге, которой он шел с передовой.
Тоня заметила и горечь слов, и боль в глазах.
– Ты что-то вспомнил?
– Да так, – нарочито небрежно ответил он и взял ее за руку. – Пойдем.
Иногда они вместе ходили на Усачевский рынок и покупали один-два килограмма безумно дорогой картошки, и тогда Тоня командовала:
– Лейтенант Володька, вам сегодня наряд без очереди – чистить картошку.
– Есть наряд вне очереди. – И он отправлялся на кухню.
Правда, он очень скоро доказал Тоне, что чистить картошку в военное время – преступление. Ее надо варить в мундире.
Эту странную, почти семейную жизнь, только без ночей и близости, можно было бы назвать счастливой, если бы… Этих "если бы" было много. Первое и главное – это быстрота, с которой пробегали дни. Вторым "если бы" была Юлька. Потом – мать, с которой он не проводил и часа в день. Не был он и у матери Толи Кузнецова. Никак не мог решиться пойти к жене Степанова. Не очень-то ясно было с Сергеем, который, как сообщила ему мать, перешел на другую работу, где ему вроде бы дают бронь.
– Ты должен все написать Юле, – не раз говорила ему Тоня.
– Пока не могу. Понимаешь, если бы она была дома, не в армии, все было бы проще. Я сказал бы ей – и все… А сейчас… Это, знаешь, как ударить лежачего, – отвечал Володька, и она молча соглашалась с ним, но через несколько дней возвращалась опять к этому.
В отношении Володькиной матери, которая почти его не видела, Тоня была жестче.
– Ты находился с матерью больше половины своего отпуска. Остаток его – мой, и только мой, – заявила она однажды. – А потом, ты знаешь, для меня сейчас отец, брат – все ушли на второй план, а они же на фронте. Это страшно эгоистично, но я ничего не могу с собой поделать. Для меня сейчас существуешь только ты, лейтенант Володька. Я спокойна, только когда ты со мной. Разве у тебя по-другому?
У Володьки было, наверное, немного по-другому. Он был мужчиной, и та полная поглощенность своими чувствами, то напряженное, но бездумное состояние, продолжавшееся целую неделю, как-то расслабляло его, и эта расслабленность была ему неприятна, потому как знал он, что ему надо собраться, решить все вопросы перед тем, что его ждет. И Тоня стала замечать, как временами он уходил в себя, задумывался, хмуря брови, и его взгляд становился отрешенным.
– Я вижу, с тебя сходит понемногу хмель, Володя, – сказала она, грустно покачивая головой.
– Не в этом дело, Тоня.
– Да, я понимаю. – Тоня положила руку ему на лоб, потом, взъерошив волосы, сказала: – Можешь уйти сегодня, когда тебе нужно… Но мне, мне будет очень тяжело без тебя.
Мать ничего не говорила Володьке, но он видел – она была обижена, обижена глубоко, что ради какой-то девчонки (а кем для нее может быть Тоня?) он забросил и дом и ее. Когда он возвращался в полночь, она разогревала обед и молча подавала ему. Володька наскоро съедал его, после чего спешил в свою комнату, бухался в постель – скорей, скорей заснуть, чтоб быстрей прошла ночь и наступило утро.
Когда же вернулся он в шесть вечера, мать была не только удивлена, но и обеспокоена.
– Что-нибудь произошло? – спросила она.
– Ничего, мама, – улыбнулся он. – Просто этот вечер мы проведем вместе.
– Ну что ж, спасибо… Тебе без конца звонит Сергей. У него какие-то идеи в отношении твоего будущего. Вам необходимо встретиться. Это первое. Во-вторых, Володя, я не знаю, что отвечать Юле? Ну, а потом, по-моему, мне надо познакомиться с той девочкой, у которой ты пропадаешь.
– Самое сложное с Юлей, мама… Наверное, ей ничего не надо говорить. Скоро кончится отпуск, и все решится само собой… Что же касается этой девочки… Она Тоня. И у нас все очень серьезно.
– Ну, разумеется, очень серьезно. Разве в твои годы может быть это несерьезным, тем более ты знаешь ее уже больше недели. Так, кажется?
– Не иронизируй, мама, – улыбнулся он. – Сейчас я уйду на полчаса, вернусь, и мы поговорим.
К дому Толи Кузнецова он шел медленно и тяжело, а когда дошел, остановился и долго курил, забивая волнение. Наконец постучал в дверь.
– Мне кого-нибудь из Кузнецовых, – сказал он открывшей ему женщине.
Та внимательно посмотрела на него, на перевязанную руку на косынке и тихо спросила:
– Вы знаете, что Толя?… – Володька кивнул в ответ. – Проходите, темно у нас. Вот дальше, вторая дверь направо. – Она осторожно постучала. – Тетя Груша, к вам пришли.
Дверь открылась, и пожилая, гораздо старше его матери женщина, худенькая и маленькая, встретила его растерянным взглядом, который на миг высветлился надеждой. У Володьки сжало горло. Этого он больше всего и боялся – надежды, которую принесет его приход, и того, что эту надежду ему же придется и загасить.