Отпуск — страница 113 из 125

Она не удивилась, увидев, где он сидел, однако сочла своим долгом предупредить:

– Вы не упадете? Здесь высоко.

Он, взглянув вниз, махнул беззаботно рукой:

– Э, полно вам, самое большее здесь метров пять.

Она возразила:

– Все-таки лучше не падать.

И он согласился:

– О да!

И она, успокоившись, вышла, хорошо улыбнувшись ему.

А он ещё посидел в проеме окна, подставляя палящему солнцу лицо.

Легко, хорошо, упоительно, просто. Вот так бы сидеть и сидеть, отдавшись блаженству.

Он посматривал на себя, любовался собой и вдруг испугался: он же абсолютно не знал, что и как именно вышло из-под пера!

Спустил ноги, встал и вопросительно глянул на стол.

На столе косо лежали немые листы, одни исписанные и перевернутые по левую руку и тот, пока что наполовину пустой.

Он подкрался к нему и в смущении пробежал последние строки.

Странный румянец тотчас проступил на щеках, мягкой нежностью заблестели глаза, точно он собирался заплакать.

В его смущении не было слабости. Всем потрясенным, взволнованным существом он вновь ощутил прилив гордой, неиссякаемой силы.

Он понимал, что, может быть, написал ключевое, центральное место, и повторил про себя: «Я жду этого от тебя…»

Никакая женщина не даст высшей цели никакому мужчине, и Ольга высшей цели дать не могла, и мягкий, кроткий, чистый Илья, голубиное сердце, не мог возродиться ради мелких, пошлых, заурядных семейных хлопот.

Судьба Обломова была решена. Обломов погибал безвозвратно, а вместе с ним погибало всё добро, честное, милое, беспомощное само по себе.

Радостно, обидно, тоскливо стало ему. Он знал, что впереди ещё попадутся сложные, трудные, неподатливые места, в этой драме бессильной без действенной доброты ещё придется столкнуться с многозвучием самых разных оттенков, которые ещё надо будет найти, ещё придется, чтобы исчерпать свою мысль, до предела изощрить мастерство, и много ещё впереди иссушающих тяжких трудов, однако ключевое место написано им.

Перевал позади.

И потому довольно трудов на нынешний день Нынешний день надо отпраздновать: поделиться счастьем победы с другими. Вот только поделиться ему было не с кем.

Глава двадцать девятаяРасплата

Всё же он выбрал самые светлые брюки, надел самый изящный сюртук, повязал самый изысканный галстук, точно шел на свидание, и стал удивительно, бесподобно красив.

На этот раз он обедал в урочное время. Зал ресторана был переполнен. С выражением самой сердечной радости он раскланялся издали с Волжиными. Безобразова сидела одна – он и ей улыбнулся приветно. К сожалению, адмирала не было видно. Александра Михайловна…

Мягкая волна вдруг прошла по затосковавшему сердцу, голова томительно покружилась, движения сделались порывисто-легкими.

Она разрезала какое-то кушанье блестящим ножом. На указательном пальце камень перстня переливался белыми, желтыми, синими искрами.

Иван Александрович поглядывал на неё и торопился закончить обед.

Она поднялась и пошла.

Он выскочил следом и окликнул её.

Она тотчас остановилась и всем телом поворотилась к нему. Её лицо оставалось спокойным, только прищурились немного глаза, может быть, для того, чтобы скрыть внезапно вспыхнувший блеск, сделавший их совершенно зелеными, точно два изумруда открылись ему. Она спросила его по-французски:

– У вас приключилось что-то хорошее?

Он улыбнулся ей, как родной. Он хотел крепко до боли обнять её прямые, чуточку полноватые плечи, жадно прильнуть сухими губами к её длинным сочным ярким губам, до беспамятства насладиться кружащей голову близостью горячего сильного крутобедрого тела и, шалея от собственной откровенности, выложить всё, решительно всё, чтобы с ней разделить свой нынешний мимолетный успех счастливого озарения и хоть один день, один час не испытывать злой тоски одиночества, если не одолеть навсегда, то хоть на несколько шагов отогнать, как отгоняют бродячих собак.

Однако целовать незнакомую женщину не принято в обществе, и не существуют такие слова, какими передаются радости творчества. Он сказал:

– Не пойти ли нам в горы?

Она согласилась, отчего-то опять по-французски:

– С большим удовольствием.

Она была в бледно-зеленом, это он отметил только теперь, в соломенной шляпке, с белым шелковым зонтиком, висевшим на запястье широкой крепкой руки.

Всё это нравилось очень, но ужасно мешал картонный французский язык. По этому языку он угадывал её душевную скованность и досадную отдаленность. В её скованности, в её ранящей его отдаленности слышалась горделивая женская сдержанность, которая привлекала его больше всего, но было неприятно, обидно, что она сдержанна именно с ним, только что совершившим, быть может, невероятное, не подпускает к себе, не доверяет ему, несмотря на откровенное удовольствие видеть его.

А ему в эти последние дни последнего напряжения, казалось, был нужен весь огонь её женского сердца, одинокого, это он уже знал.

Если был в её сердце огонь, поправил он осторожно себя и ради того, последнего напряжения попробовал отбросить застенчивость:

– Простите, Александра Михайловна, моё любопытство…

Она перебила, и вновь по-французски:

– Ваше любопытство понятно.

Он внимательно сбоку поглядел на неё, пытаясь взглядом ей передать, что ему неприятен французский язык:

– Расскажите что-нибудь о себе.

Она прикрыла глаза и ответила по-французски:

– Вы лучше спросите меня, о чем вам хочется знать.

Он не спросил, он лишь ожидал подтверждения:

– Вы вдова.

Она не удивилась его проницательности:

– Вы угадали.

Подтверждение ободрило, подстегнуло, усилило любопытство психолога, и он уверенно продолжал утверждать:

– Из купеческого сословия.

Она подняла брови и протянула:

– О, да.

Он совсем осмелел и сказал:

– Детей у вас нет.

Она чуть примедлила шаг и согласилась, вздохнув, казалось, глубже, чем прежде:

– Нет и детей.

Он угадывал какую-то драму и только не знал, природа ли обрекла эту крепкую женщину на бесплодие, или ребенка у неё отняла слепая судьба. На этот раз он осторожно спросил:

– И не было?

Её лицо на мгновенье застыло. Затем она сказала по-русски, тяжело выдавливая из себя каждый звук:

– Мальчик был.

Запнувшись, страдальчески глядя перед собой, она продолжала уже по-французски:

– Мертвым родился… Больше я не посмела… супруг бывал пьян и груб… Боялась, что снова…

Он прикоснулся к её дрожащей руке:

– Это ужасно… простите меня.

Она посмотрела на него с благодарностью.

Ему сделалось так неловко, так стыдно от её благодарного взгляда. Он развлекался разгадываньем незнакомой женской натуры, полной, как себе представлял, обыденных тайн, а там открывалась настоящая драма, должно быть, отравившая всю её жизнь. Он причинил ей острую боль, вот, пожалуйста, её глаза присыпало пеплом, они посерели, и он заспешил, перевел на другое, дрогнувшим голосом попросив:

– Не говорите со мной по-французски.

Она спросила испуганным взглядом, в чем дело.

Её взгляд отозвался в нем новой болью новой вины, и он заспешил:

– Впрочем, при неопределенных, неустановившихся отношениях этот язык почти неизбежен у нас.

Она улыбнулась виноватой улыбкой, одной интонацией попросила прощения, а словами только сказала:

– Хорошо, я не буду.

Он ещё больше заспешил объяснить:

– Вы мне как-то ближе по-русски.

Она ожила, протянула:

– Может быть.

И прибавила огорченно, сосредоточенно глядя в себя, осторожно и трудно подбирая слова:

– Нелегко говорить с вами… по-русски… Вы – судья… очень строгий, взыскательный и… праведный что ли, справедливый судья… Мои слова некруглые, бедные… россыпью…

Он с удивлением слышал эти эпитеты, наслаждаясь, повторяя их один за другим, и восхищенно воскликнул:

– Это неправда!

Она пропустила его восклицание мимо ушей и задумчиво продолжала:

– Для вас хотелось бы иметь иные слова…

Двое всадников, мужчина и женщина, показались на повороте горной дороги. Поджарые кони, прося поводьев, танцевали под ними, стройно перебирая ногами. Лицо женщины было до половины скрыто черной вуалью. Мужчина улыбался, склоняясь в седле, и что-то приглушенно, радостно ей говорил.

Зрелище чужого и, как казалось, полного счастья томительной болью прошло по жаждущей счастья душе. С решительным видом он свернул на тропу, которая вывела, кружа между соснами, на сухую поляну.

Солнце так прокалило песок, что над поляной стояло облако зноя. Царила мертвая тишина. Не струился воздух. Не колыхалась листва. Не виделось признаков жизни.

Александра Михайловна огляделась, точно вся потянулась и едва слышно, мечтательно произнесла:

– Господи, тут хочется плакать и петь.

Он слышал по голосу, что она плакать не станет, и ждал, что, может быть, запоет.

В самом деле, её лицо стало сентиментальным, загадочным и лукавым, и ему показалось, что вот-вот могла отвориться душа, вот-вот эта женщина могла сделаться близкой и в каждой черте, в каждой мысли понятной ему, а она, перестав опираться на его руку своей широкой крепкой рукой, подняв голову, расправив взволнованно грудь, стала читать пронзительно-тихо, опуская голос до шепота, очерчивая волнующей паузой такие знакомые, но чьи же, чьи же слова:

– «Настала минута всеобщей, торжественной тишины природы, та минута, когда сильнее работает творческий ум, жарче кипят поэтические думы, когда в сердце живее вспыхивает страсть или больнее ноет тоска, когда в жестокой душе невозмутимее и сильнее зреет зерно преступной мысли и когда… в Обломовке всё почивает так крепко и спокойно…»

И вдруг повернулась к нему и взглянула как на героя.

Он был потрясен, с какой одушевляющей тонкостью передала она каждый оттенок его собственной мысли, как почувствовала каждый звук его языка.

Гордость за то, что, как видно, недаром кипел этот жар поэтических дум, так и пронзила его. От радостного смущения он не знал, куда деться, не смел посмотреть в её странные, близко поставленные, большие глаза, а её длинные сочные губы ласково улыбались ему, он это видел даже не глядя, и он, наклоняясь, словно бы щурясь от яркого солнца, попытался разыграть равнодушие: