Отпуск — страница 31 из 125

– Вы пришли весьма кстати, господин Гончаров.

Он явился по делу, о котором товарищ министра народного просвещения ещё не знал ничего, однако сквозь узкие стекла очков на него со значением глядели небольшие выцветшие глаза, и он в полном молчании ожидал у дверей.

Коротким жестом бледной руки князь указал ему кресло напротив:

– Прошу.

Он отсчитал девятнадцать размеренных спокойных шагов и свободно, однако почтительно сел.

Князь ещё суше сказал, как говорят, когда высшим от низших необходима услуга:

– Вы единственный человек, к которому я, после зрелого размышления, почел возможным обратиться за помощью.

Он знал, что помощь низшего высшему обернется работой, то есть вместо князя работу придется исполнить ему, а князь обронит сквозь зубы несколько одобрительных слов и всю работу припишет себе одному, но также знал, что князь нерешителен, по-старинному деликатен, хотя держится грубовато, давая понять, что ему решительно всё нипочем, и напрямик обузы свалить не умеет, станет мямлить, вилять, так что можно не расслышать внезапного комплимента и наблюдать, как-то справится князь, вертясь между правилами самого высшего тона и неспособностью к служебным делам.

Почтительно внимание изобразилось на его холодном лице.

Князь ждал ответа гордо и холодно, бледное лицо оставалось недвижным, невозмутимым, но когда-то голубые глаза в золотых ободках светились тонкой насмешкой, которую можно было понять и как сознание своего превосходства, и как немую просьбу поскорее в него эту обузу свалить.

Он невозмутимо молчал.

В золотых ободках с недоумением погасла насмешка, и, чуть подняв левую руку, князь едва слышным, с едва скрываемым раздражением бросил:

– Речь идет о реформе цензуры. Мне бы хотелось, чтобы мы работали вместе.

Он не двинулся, не сказал ничего, его лицо осталось закрытым, точно глухим.

Князь выпрямился с ещё большей значительностью, неприветливо взглянул на него, и в строгом голосе проскользнуло высокомерие:

– Я нахожу, что литераторов не должно допускать до цензуры. Мелкие и малоспособные, по опасению, весьма, конечно, резонному, возбудить негодование более сильных совместников, не могут быть независимы и беспристрастны. Литераторы же известные, наделенные дарованием несомненным, сами не поступают на службу в цензуру, ибо сие звание в общем мнении слишком унижено.

Он слушал, глядя внимательно, не повернув головы, лишь почтительно приподняв тяжелые веки.

Князь неожиданно смолк, точно припомнив, что и сам литератор и что перед ним литератор с прославленным, хоть бы и полузабытым, поистершимся именем, и после краткого размышления неторопливо прибавил, умело сглаживая строгость официального тона:

– Однако ж, Иван Александрович, вы у нас, разумеется, составляете приятное исключение из общего правила.

Он бесстрастно напомнил:

– И вы, Петр Андреевич, тоже.

И уловил, как дрогнуло застывшее высокомерно лицо, как сузились и невольно сдвинулись в сторону полинялые голубые глаза, и угадал, что князь в замешательстве от неожиданного намека на это очевидное сходство их положений и потому в эту минуту не видит его. Он осторожно опустил воспаленные веки, будто ничего особенного и не скрывалось в его обидных словах, будто он просто-напросто с полным вниманием и с должным почтением слушал, но про себя тотчас сделал заметку на память, что это замешательство впоследствии ему пригодится, и решил при случае ещё усилить его.

Глядя задумчиво поверх его головы, князь наконец уточни, снисходительно протянув:

– Как два литератора, мы сможем друг друга понять.

Он ответил, к4ак обязан был отвечать заместителю министра народного просвещения, но протянул, князю в тон, не второе, а первое слово, давая понять, что его согласие зависит от обстоятельств:

– Буду рад служить вашему сиятельству.

Князь иронически улыбнулся, точно поймав его на оплошности, которую великодушно прощал, и ладонью с выгнутым большим пальцем лощеной руки мягко его слова отстранил от себя:

– Нет, нет, вы служите вовсе не мне, но мы оба служим нашему государю.

Зная громадное честолюбие князя, он промолчал, не поверив надутым словам и вовремя спрятав усмешку, однако невольно дрогнули чуткие ноздри, едва не выдав его, и стала сонливей обычная маска лица.

Все-таки князь был сметлив и умен, молчание, должно быть, сказало ему больше слов, и Петр Андреевич пружинисто, молодо встал, небрежно оттолкнув высокое кресло, с задумчивым видом прошелся к стене, заложив нервные руки назад, повернулся и встал перед ним, высокий и плотный, раздвинув всё ещё стройные ноги, играя фальшивой улыбкой, разъясняя смущенно, с напускной откровенностью:

– Во дни юности, разумеется, и я думал иначе, пока не стал понимать, как в моем возрасте быть надлежит, что у нас, слава Богу, народ и власть нераздельны, а это должно означать, что, верно служа высшей власти, мы служим тем самым народу.

Равнодушно рассматривая носы сапогов, слегка забрызганных грязью выше того, что закрывали отданные швейцару калоши, он прикрыл иронию совершенной наивностью детски простодушного голоса:

– Весьма был бы рад принести пользу народу, ежели мне разрешат и позволят её принести.

Удовлетворенно кивнув, князь с одушевлением продолжал:

– В своих размышлениях о цензуре я исхожу из того, что под покровительством нашего мудрого и гуманного государя, воспитанного, между прочим, моим другом Жуковским, словесность не может не процветать, что все наши лучшие литераторы отмечены и возвышены по заслугам, университеты кипят просветительной деятельностью, науки поощрены и сама поэзия, царица искусств, не оставлена без сочувствия и внимания.

Он смолчал, однако гневные возражения сами собой затеснились в уме, выхватывая из памяти имена одних тех, кого знавал в своей жизни, одних близко, других далеко: Белинский сгорел в непосильном труде, Гоголь, дерзнувший подняться до совершенства, убил свой труд и себя самого, Достоевского после отбытия каторги определили в солдаты, Герцен ушел в эмиграцию, Тургенев только то отбыл два года ссылки, сам он безвестно служил по цензуре, в самом деле отмечены и возвышены все.

В нем теснился гнев искушения напомнить такого рода сочувствии и внимании благополучному князю, его подмывало одним метким язвительным словом сбить эту мерзкую вельможную спесь, пристыдить, поставить на место, заставить остро почувствовать позорную правду мелочного предательства, которое князь совершил без нужды, явившись служить по совести и по чести малодостойному делу, которое бесстыдно оправдывал казенной дрянной декламацией, хотелось дерзко взглянуть ему прямо в глаза презрительным немигающим взглядом, заставить растеряться и прекратить смешное лакейское фанфаронство о единении государя с народом.

Однако не ради бесплодной пустой перебранки он явился сюда.

И, сдержав свои чувства, он бросил на князя быстрый уклончивый взгляд, в котором по желанию можно было прочесть что угодно, даже согласие, что, мол, в самом деле, у нас всё хорошо, отметив, скорей по привычке, что князь слишком быстро старел на новом посту, глубокие трещины исказили приятное ещё недавно лицо и голос сделался глуше.

А князь твердым шагом приблизился к креслу, с достоинством опустился в него, утвердился подчеркнуто прямо, чуть откидывая назад седую массивную голову, с решительной твердостью наставляя, делая красноречивые паузы, кивая в такт указательным пальцем с перстнем-печатью на нем:

– Мысль, когда она облекается в слово, а слово попадает в печать, уже становится действием.

Поднял брови и со значением подчеркнул:

– Всякое действие должно совершаться в пределах закона.

Лицо после этого сделалось замкнутым, строгим:

– Надзору общей полиции предоставлены частные, отдельные, единовременные поступки. Обязанности цензуры гораздо важнее и выше, ибо всякое выражение вредного мнения есть покушение уже всеобщее, не ограниченное ни пространством, ни временем.

И голос зазвенел как металл:

– Худо устроенная полиция нарушает безопасность жителей, худо устроенная цензура может поколебать безопасность целого государства.

Глаза твердо глядели вперед, по временам из бледно-голубых превращаясь в серо-зеленые:

– Вред ненадежной цензуры действует не только на настоящие поколения, но заражает и будущие.

Воинственная мимика на умном и тонком лице хорошего стихотворца и хорошего эссеиста, которого точило ядом безответственной власти, расстраивала и веселила его. Вот, не сделаться бы таким же оратором на старости лет, думал он и с нетерпением ждал окончания искусительной речи, чтобы приступить к своему насущному делу, но ему показалось в этот момент, что князя настала пора подзадорить, пора вскользь показать, что перед ним не только исполнительный, послушный чиновник, но литератор заслуженный, не вовсе забытый, и он равнодушно, размеренно произнес, чтобы товарищ министра не угадал непокорности, а лишь мимолетно почуял её:

– Полиция абсолютно необходима для безопасности граждан. Что же касается до свободы печати, то в тех странах, где она существует, свобода печати способствует разоблачению внутренних наболевших недугов, которые препятствуют правильному развитию этих стран, и отыскивает пути исправления.

Голова князя насмешливо дернулась, выцветшие глаза загорелись радостным блеском, и князь заговорил возбужденно, наслаждаясь, должно быть, несокрушимостью продуманных доказательств:

– Однако, позвольте заметить, Иван Александрович, всё сущее следует по дороге, намеченной Промыслом, чего не знать вы не можете, и в тех странах, которые вы имели в виду, вместо единодержавия властвует многоликий парламент и свобода печати в тех странах абсолютно необходима, для исправления тех горчайших ошибок, которые неминуемы при демократических формах правления. Однако власть, сосредоточенная в одних могучих руках, непогрешима. Потому-то свобода печати в нашем счастливом отечестве была бы вредна положительно. Вы рассудите: свободная печать принялась бы порицать непогрешимую власть, то есть вводить несчастных читателей в заблуждение! Нет, наш русский ум привык доверять нашим правителям. Выпущенный на волю, он впадет в самые крайние, самые дикие заблуждения. В особенности, ум людей молодых, обольщенный видимыми успехами европейского просвещения, внешне, может быть привлекательного, развратного и пошлого по существу.