Отпуск — страница 32 из 125

Высокомерная напыщенность князя нисколько не задевала его. К тому же он твердо знал, что в самое близкое время расплатится с князем по-своему, как он умел иногда. И потому, выслушав почти равнодушно обидную наставительность и обидное торжество товарища министра и князя, он попробовал только узнать, в каком именно качестве предстояло ему принять участие в реформе цензурного дела, с заранее обдуманным намерением не допускать свободы печати, и возразил – посильней, причем голос его прозвучал ещё флегматичней:

– В общих чертах не могу с вами не согласиться, ваше сиятельство, однако дозвольте заметить и мне, что источник познания, как вы не можете же не знать, неистощим, и какие успехи ни приобретай человечество на этом обширном пути, впереди всё останется бездна неведения, всё будет оставаться, что людям искать. И эта бездна, как представляется мне, вечно манит за собой своей увлекательной целью к упорному творческому труду, к завоеваниям мысли, но по большей части не к тем завоеваниям, о которых мечтали борцы, а к другим, более верным, более практическим и насущно необходимым для общего блага. Но ведь результат выясняется временем, его вперед угадать невозможно. И вот я думаю иногда: пусть между молодыми учеными нашлись бы такие, которых изучение естественных и социальных наук привело бы к выводам крайним. Что ж, их убеждения останутся их личным уделом, тогда как ученые усилия их, может быть, обогатят науки и мысль, как некогда исследованиями алхимиков и астрологов, добивавшихся открытия философского камня и тайн читать будущее по звездам, обогатились химия и астрономия.

Он с удовлетворением отмечал, что князь вовсе не ждал от него возражения. Глаза князя смотрели с растерянной, однако внятной угрозой, рука сжимала подвернувшийся нож для разрезания книг, а голос звучал раздраженно:

– И все-таки надобно помнить, как бывает неуловима и призрачна мысль и что всякое слово бывает двусмысленно!

Тут губы князя сложились в усмешку:

– Для общего блага, по вашему прекрасному выражению, полезнее будет придать мыслям наших любезных сограждан направление должное и неукоснительное.

Увлекаясь, как увлекался обычно, словесным турниром, с трудом соблюдая необходимую осторожность, сквозь которую уже пробивалась озорливая дерзость, оставаясь неподвижным, как пень, точно закоченев, он с медлительной задумчивостью предположил:

– Неуловимое трудно поймать, ещё труднее было бы его направлять.

Князь с застывшим серьезным, должно быть, от негодования побледневшим лицом властно отрезал:

– Вот именно потому нам необходимо поднять должность цензора на такую высоту, на какой он никогда не стоял и на какой мог бы сделаться непогрешимым.

Уловив опасность, не для себя, а для дела, с которым пришел, в этом застылом лице, в резком тоне, в колючих иголках посуровевших глаз, он было решил промолчать, да не смог удержаться и, широко улыбнувшись, сказал:

– Тогда мне придется в отставку подать.

Выждал, пока князь не поглядел на него с немым удивлением, и с наивным видом прибавил:

– Ведь я, ваше сиятельство, не святой, далековато до непогрешимости мне.

Князь вспыхнул, сжав угрожающе губы, хмуро глядя на потертую крышку стола.

Зорко следя за ним из-под полуопущенных век, он так и оставил лицо свое совершенно наивным и с напряжением ждал, ударит ли гром, или мимо пройдет, мысленно готовя ответ, который помог бы уйти от разноса.

Однако Петр Андреевич Вяземский был нечаянный бюрократ. Принадлежа к старинной русской аристократии, прекрасно, хоть и не всегда глубоко образованный, изысканно умный и в юные годы чересчур озорной, прокутивший всё свое состояние, князь и на старости лет любил пошутить и в другом человеке умел оценить остроумие.

Имея это в виду, он наблюдал, как с лица князя сползла возбужденная строгость большого начальника, ненатуральный, прививной, плохо прилепившийся бюрократизм пропадал, и глаза оживали, понемногу теплея, и определил по ожившим глазам, что грозу, по всей вероятности, пронесло, что дерзость его, возможно, даже понравилась князю, и, завлекаясь всё дальше по пути вольнодумства, тут же попытался представить, каким образом Петр Андреевич сумеет выбраться из своего, и щекотливого и досадного, положения, но представлялось с трудом, князь был талантлив, к тому же в душе его продолжало бродить удалое легкомыслие юности, которое князь, без осторожности и оглядки, по-княжески широко позволял себе выставлять напоказ с какой-то грубоватой аристократической грацией, и эта талантливость пополам с легкомыслием делали характер князя неожиданным, непостоянным, каково угадать?

Взвесив обстоятельства и свойства характера, он склонился к предположению, что князь по привычке отшутится, и тотчас приготовил, именно грубоватую, шутку вместо него, однако князь, точно угадав и нарочно, его удивил, вдруг тонко, проницательно улыбнувшись, изящно выгнувшись в высоких вольтеровских креслах, словно бы дело происходило в гостиной, а они болтали за кофе с ликером о модных незначащих пустяках, не доставало только кофе с ликером для полного сходства, у него на глазах превратившись в отлично светского человека, как будто забыв, что замещает министра и что перед ним его подчиненный куда более низкого ранга, только что посмевший дерзить начальнику прямо в глаз, и что речь идет о важнейших делах государства.

Проделав всё это очень легко, князь непринужденно и весело проговорил:

– Что ж, вы правы, и мы с вами начнем не с самого трудного. Мы с вами возьмемся за цензурный устав. Собственно, цензурного устава у нас до сей поры нет, хотя в двадцать восьмом году изданный покуда не отменен специальным указом и продолжает будто бы действовать, однако руководиться им не имеет возможности ни сама цензура, ни литераторы. Имеются ещё частные предписания, в бесчисленном множестве изданные с той поры по разным особенным случаям, что у нас сделалось правилом. Они, по правде сказать, и вовсе загромоздили устав. Нынче до его смысла и добраться нельзя, как я ни пытался. По моему мнению, устав надобно восстановить, внеся изменения и дополнения, какие мы с вами признаем полезными, а все прочие разнородные предписания вовсе попробуем отменить.

И князь взглянул на него тем светским вежливым предупредительным взглядом, который должен был показать непривычному человеку, будто князь в этом деле совсем не при чем, а затеял его исключительно ради пользы своего приятного собеседника, лишь бы дать тому верный случай выдвинуться и наконец в наилучшем свете выставить себя перед всеми, перед министром пуще всего.

Эта светская утонченная мнимая вежливость, не обманув, восхитила его. Он помни, с какой неприступной и важной ретивостью Петр Андреевич исполнял обязанности министра во время короткого, к счастью для просвещения, отсутствия Норова, и угадывал за изысканной вежливостью понятное желание выдвинуться с его помощью и показать себя самого, именно перед министром пуще всего.

Полагая к тому же, что прежний цензурный устав, безнадежно и давно устаревший, никакие изменения и дополнения не могут спасти, он прикидывал, изнутри покусывая нижнюю губу, что, разумеется, можно бы было сочинить что-нибудь более дельное, пользуясь осторожно, с умом тем немалым влиянием, какое князь имел на министра…

Но об этом потом…

Он улавливал перемену в настроении князя, который сам невольно затронул ту тему, с какой он пришел. Он к этому тотчас придрался, тоже перескочив на беспечную легкую светскую болтовню:

– Вы изумительно сформулировали, ваше сиятельство. Невообразимая путаница от бесчисленных предписаний и ума недальновидного замет. Сломишь голову, честное слово, лишишься аппетита и сна, а разобрать не возможно решительно ничего. Вот, к примеру, послушайте только, господин Тургенев, известный всем литератор, продал господину Анненкову собрание своих сочинений. Сочинения составили три больших тома и поступили ко мне. Один из томов включает небольшую повесть «Муму». Назад тому года два повесть была пропущена цензором Бекетовым и напечатана в «Современнике». Едва ли кому придет в голову сомневаться, что на посту цензора Владимир Николаевич почти отличается той высшей непогрешимостью, какую вы, ваше сиятельство, от нас изволите требовать, многогрешных, но граф Мусин-Пушкин иначе смотрит на такого рода дела. В результате сего сурового взгляда цензору Бекетову было объявлено замечание. Теперь войдите в мое положение: предосудительного в сей малой вещице, как ни вертел, не нахожу ничего, однако ж и пропустить никак не могу, чтобы, в свою очередь, не удостоиться лестного и, может быть, ещё более строго замечания.

Подавшись вперед, свободно положив холеные руки на крышку большого стола, ласково щурясь, самодовольно и благожелательно улыбаясь ему, князь подхватил красивым выпуклым голосом:

– Вот-вот, именно подобную путаницу я имею в виду. Мне остается лишь выразить вам мое глубокое и почтительное сочувствие.

Ну, сочувствие-то ему не было нужно, ни почтительного, ни даже глубокого, и, проворчав язвительно про себя: “А вот поглядим-ка, что ты имеешь в виду?» он с напускной вялостью произнес, полуприкрытые глаза уставя в пространство:

– Благодарю вас, ваше сиятельство, за выраженное вами сочувствие. Гора у меня точно с плеч. Однако прошу рассудить, какое в таком случае должно быть решенье цензуры.

Мигнув вопросительно, даже несколько жалобно, поправив недоуменно жабо, князь одним растерянным ловким движением сбросил очки, повертел, склонив олову, и растянул с досадой слова:

– Но, Иван Александрович, отчего же именно я?

Так оно и бывает на свете, когда общественные и личные добродетели истекают не из светлого человеческого начала, а по необходимости, по расчету или капризу. Что делать? Надобно светлое начало из глубин извлекать. И, открыв глаза широко, глядя на князя в упор, точно никак не ожидал такого вопроса именно от него, он старательно разыграл удивление и, зная слабое самолюбие князя, несильно кольнул в уязвимое место:

– Как же, ваше сиятельство! Кто ж, как не вы, бывший наш литератор, поэт, может своему же собрату помочь?