Отпуск — страница 36 из 125

Иван Сергеевич нашелся у Демута. В ответ на усталый, почти уже безразличный вопрос широкий рыхлый швейцар с дежурной улыбкой на мягком мучнистом лице почтительно доложил:

– Они здесь… направо… подальше в углу-с…

Поспешно сбросив шинель, едва ступив на красное истоптанное сукно, ведущее в зал, ещё не различая стертых расстоянием лиц, он с легким трепетом ощутил, что сию минуту увидит его, и к нему воротилась радость победы, уже не казавшейся вздором, и глаза его сдержанно улыбались, он это знал.

Иван Сергеевич сидел одиноко за белым столом, склонив громадную голову, держа перед собой большие, точно бы грустные руки.

В нем так и дрогнули нервы, когда он молча опустился напротив. Ему хотелось крепко обнять затужившего великана, засмеяться беззаботно, легко, в вечной дружбе поклясться, в вечной любви и развеять его и вместе свое одиночество, однако он привык осмотрительно прятать свои добрые чувства, исходившие именно из светлого человеческого начала, но отчего-то всегда непонятные людям, к тому же ему самому легкомысленное желание давать клятвы и бросаться публично на шею представлялось слишком комическим и оттого невозможным, как это было ни жаль, и он застыдился его.

Напускная ворчливая вялость всегдашнего тона вдруг прозвучала натянуто, словно бы театрально:

– Вас… нигде не видать…

Должно быть, расслышав, что с ним говорят, Иван Сергеевич наконец увидел его и нехотя поднял глаза. Глаза были глубокие, добрые, синие, а владелец их выглядел светским, скучающим, чопорным, глаза же глядели задумчиво мимо, и тихий голос прозвучал принужденно:

– Мог ли я это предвидеть?

Откидываясь назад, цепко ухватясь безотчетной рукой за сиденье, он взглянул на Ивана Сергеевича с боязливым обидчивым недоумением, невольно на свой счет принимая и его светскую чопорность, и неловкость, и представилось отчего-то, что Ивану Сергеевичу, поникшему, опечаленному, не хочется видеть его, что Иван Сергеевич не испытывает к нему истинно дружеских чувств и своим светским скучающим видом отделывается от докучливого вторжения, однако он убедился давно, что Иван Сергеевич мягок, деликатен и до крайности добр по натуре, что Иван Сергеевич прекрасно воспитан и вежлив, что Иван Сергеевич подолгу терпел возле себя всякого рода назойливых, прямо бестактных людей, не умея выставить вон, молча страдая от них.

Скорей уж он сам поступает бестактно, навязываясь при посторонних в друзья к очень далекому от него человеку, с которым, застенчиво укрывая свои нежные чувства к нему, старался пореже встречаться, однако ж печальные мысли перебивались другими, и он торопился понять, чем озабочен, даже расстроен Тургенев и не лучше ли встать и уйти.

Радость потухла. Он выдавил не своим, а каким-то гадостным баритоном:

– Прос-ти-те…

Резко вскинув громадную голову, взбросив болтавшийся на шелковом черном шнурке двойной, в черепаховой оправе лорнет к небольшим близоруким глазам, Тургенев смутился, видимо, откровенно краснея всем своим широким лицом до самых ушей, и высоким взвизгнувшим голосом умоляюще, чуть не плача забормотал:

Нет, это вы простите меня… Я думал совсем о другом… Вы знаете…это решительно невозможно… Я рад видеть вас… Чет знает что творится со мной, точно во сне. Простите великодушно меня.

Сам постоянный притворщик, мистификатор, искусный игрок в умолчание, сонливость и рассеянный вид, он безошибочно различал чужую искренность и чужую игру, и смущение Ивана Сергеевича показалось ему натуральным.

Тотчас поверив, что Иван Сергеевич рад его видеть, он чуть было не улыбнулся открыто, от чистого сердца, но улыбнуться так не сумел, смущенье ли, осторожность ли помешали ему, только он ворчливо изрек:

– Не извиняйтесь, я ведь не женщина.

И тем же ворчливым бесчувственным тоном пересказал удачную выдумку с князем.

Широко улыбнувшись, весь просияв, Иван Сергеевич по-мальчишески звонко сказал:

– Спасибо, голубчик, постараюсь вам заслужить… да-да…

Растаяв от его чистых искренних слов, ради удовольствия слышать которые и мчался сюда, он чуть повернулся, пригнув голову так, чтобы на лицо, сквозь маску которого пятнами начал пробиваться румянец, на обнаженные благодарные глаза упала защитная тень, и с ласковой грубоватостью проворчал:

– Полно вам… дипломат…

Не обращая внимания на его притворную воркотню, одарив его новой широкой улыбкой, Иван Сергеевич бросил лорнет, закачавшийся на шнурке, извлек из кармана пенсне и одним изящным движением большой красивой руки водрузил на большой львиный нос овальные стеклышки, взгляд сквозь которые сделался пристальным, изучающим, озорным, мягкие губы вновь улыбнулись, в улыбке светились доброта и лукавство. Покачав головой, Иван Сергеевич заговорил восхищенно:

– Однако, доложу вам, с вами в карты не садись.

Ещё старательней пряча лицо, будто с интересом разглядывая свои небольшие, но пухлые, ни в чем не повинные руки, уверенный в том, что именно этот изумительный человек способен во всей тонкости оценить его восхитительную увертку, придуманную именно для того, чтобы спасти от запрета ту печальную, сильную, мастерски стройную вещь, которую читал и перечитывал с завистливым восхищением, давно ожидая подобного комплимента, он тотчас размяк и за одно мимолетное одобрение этого простодушного великана готов был без оглядки отдать хоть последние деньги, хоть всю свою глупую, неудачную жизнь. Однако сказал, хохотнув, не о том:

– И прекрасно сделаете, если не сядете. Я же оттого не играю совсем, что нервы вскипают до бешенства, оставляют без головы, так что спустил бы я вам всё моё достояние.

Иван Сергеевич расхохотался заливисто, благодушно, склоняя огромную голову набок, роняя пенсне, так что стекла сверкнули змеей и тоже закачались на черном шнурке, а глаза сделались синими-синими, и высокий голос беззаботно звенел:

– Проиграете, как же, да вы зарежете без ножа!

Не выдержав наконец, он улыбнулся, но все-таки улыбнулся одними глазами.

Оглаживая бороду, Иван Сергеевич хохотал, не в силах или не желая остановиться.

Дородный лакей в перепоясанной белой рубахе суетливо подал обед.

Они ели, пили вино, перебрасывались пустыми словами и беззлобными шутками.

Иван Сергеевич простодушно, с искренней благодарностью поглядывал на него из-под мягкой пряди волос, беспрестанно падавшей на глаза.

Он им любовался исподтишка.

Громадная мощная голова. Высокий светлый морщинистый лоб. Мягкая линия рта под густой бородой и усами. Добрый прямой нерешительный нос. Начинавшая сидеть волнистая грива длинных волос. Задумчивый пристальный взгляд глубоко сидящих, усталых, тоскующих глаз. Иван Сергеевич как-то странно и явственно походил на несчастного льва. Умолкая внезапно, точно проваливаясь куда-то, уходил вдруг в себя, глядя беспомощными глазами перед собой, точно покончил все счеты с жизнью или много сомнений, много забот и утаенного страшного горя навалилось на бессильную душу, гасило глаза и сурово углубляло морщины на сумрачном лбу. В такие мгновения становилось жалко его, хотелось протянуть по-дружески руку, приласкать, обогреть. Однако же он, исподлобья бросив неопределенный, будто рассеянный взгляд, по привычке ворчал, недовольный собой:

– Счастливый вы человек…аппетит у вас, аппетит… а мне доктора не велят…

Вздрагивая большим рыхлым телом, испуганно взглядывая испуганными глазами, Тургенев просил:

– Сплюньте, Иван Александрович, ради Христа, не то ночью схватит опять несваренье… ничего мне нельзя… один куриный бульон, хлебца кусок… тоже всё доктора… да вот… где уж нам, грешным, следить за собой… чай, не английский народ.

Покончив с обедом, они поднялись.

Иван Сергеевич шагал впереди. Исполинский рост нисколько не портил его. Иван Сергеевич был прекрасно сложен. Обыкновенный темного цвета сюртук с изысканной простотой облекал его тело, так что было приятно смотреть.

Слава Тургенева входила в зенит, многие переглядывались, поднимали лорнеты, указывали восторженными глазами на нового маршала русской литературы, а Иван Сергеевич ёжился, клонил застенчиво голову, торопился уйти.

Глядя несколько сбоку и сзади на его застенчиво склоненную голову, на могучую спину и красивую гриву длинных волос, он томился от нежной любви, от невольно проснувшейся зависти к неприметно, легко преуспевшему другу. Казалось, таился в безвестности ещё того дня, а теперь…

Уже надвинулись синие сумерки. Бледная луна поднималась из-за почернелых домов.

Иван Сергеевич вымолвил сокрушенно, всей грудью вдохнув вечерний подмороженный пронзительный воздух:

– Славно-то как, хорошо!

И оба топтались на месте, не решаясь проститься, натягивая нерасторопно перчатки.

Он подумал, сутулясь, что дома его ожидает пустой томительный вечер. Иван Сергеевич вдруг закончил вместо него:

– А дома грызи свое одиночество…

Содрогнувшись невольно, не ожидая, чтобы Тургенев так искренне, просто, и с того ни с сего выказал перед ним накипевшую боль, о которой он догадался давно, сам этой болью болея, но которую никому доверить не мог, он ощутил весь ужас своего запустения, пальцы путались, не лезли в перчатку, он сердито дергал её, видя, как указательный палец упрямо лезет на место большого, но не умея сообразить, что надо сделать, чтобы они поменялись местами и перчатка наделась как следует.

Он тосковал по настоящему другу. Он жаждал участия, понимания, теплоты. Он двадцать лет дожидался сердечного слова и всё ещё верил, как встарь, что одно такое сердечное слово могло озарить его серую, скудную, скучную жизнь, однако чем дальше, тем больше страшась что уже никогда не услышит его.

Иван Сергеевич ёжился зябко, поднимал воротник, угрюмо молчал, глядя в сторону беспомощными глазами.

И он тронул его за рукав:

– Пойдемте, Тургенев, ко мне.

Иван Сергеевич повернулся, затопал, вгляделся в него. По большому лицу пролегла какая-то мрачная тень. Зябко, сдержанно, глухо прозвучал тонкий, отчего-то надтреснутый голос: