Отпуск — страница 54 из 125

Поворотившись с кислым лицом, он дружелюбно сказал:

– Вы так внезапно…

Дружинин, в белоснежных тугих стоячих крахмальных воротничках, в безукоризненном темном английском сьюте, в уже по весеннему светлых узких коротких брюках, с аккуратной прической, сделанной на строгий пробритый пробор, с подвитыми концами модных французских усов, в эспаньолке, неслышно войдя в кабинет, пока его хозяин без цели пялился в переменчивое петербургское небо, по-приятельски хозяйничал у него за столом, с бережливостью небогатого человека поставив на край свою шляпу с шелковой белой подкладкой, держа в холеной руке его исписанные листки, отговариваясь с холодным смешком, продолжая глазами читать:

– У вас дверь отперта.

Внезапная похвала смутила его. Уж не насмешка ли? У него там всё было вымучено, недоделано, не проверено им, и было нехорошо, что Дружинин самовольно читал неприглаженную, непригодную рукопись, не то стыдно, что она так неряшлива, не то больно, что так оплошал. Однако он знал, что Александр Васильевич умеет читать и всегда прямодушен и честен, и одобрение незаконченному отрывку, указывая на то, что сила пера ещё не ушла, а только притихла в истомленной душе, нерешительно согревало его.

Готовый выхватить необработанные листки, ожидая нового одобрения, страшась в заключение непременной хулы, он только расслабленно молвил:

– Федор, верно, опять…

Переворачивая листок, Дружинин безразличным тоном сквозь зубы сказал:

– Таскается где-нибудь или бабу завел.

Держа за край тяжелую занавесь, остывшими пальцами перебирая плетеные кисти, он взмолился, отмахиваясь от своего ожидания:

– Где взять непьющего человека?

Не отрывая глаз от страницы, Дружинин шепеляво, раздельно сказал:

– Таких не бывает, мой друг.

Его чуть коробила эта привычная бесцеремонность Александра Васильевича, эта простодушная манера, не здороваясь, не спрося разрешения, вольготно разваливаться в приятельских креслах, эта повадка не то напускной, не то природной наивности, поразительная при слабости характера и изысканной безупречности светских манер, читать у приятелей всё, что ни попадет на глаза, даже интимные письма, оставаясь при этом неболтливым и скромным, в то же время не дозволяя себе иметь крахмальные воротнички одним миллиметром короче или длиннее того, что предуказано модой.

Эту бесцеремонность Иван Александрович тщился не замечать, прощая неприятную слабость близкому человеку, с которым был связан странным взаимным, но безучастным расположением, когда есть понимание, есть сходные общие убеждения, а встречи происходят скорее случайно, большей частью по делу, чем по взаимному влечению родственных душ.

Смущенный внезапной, едва ли заслуженной похвалой, за искренностью её угадывая некий тайный расчет, он особенно отмети эту бесцеремонность и почувствовал себя в своем кабинете чужим.

Бросив кисти, а с ними и занавесь, опершись рукой о перекладину рамы окна, он не находил, что ему делать, уда себя деть, и поглядывал то на призрачный круг, изображавший собой петербургское солнце, которое не имело достаточно силы, чтобы пробиться сквозь ровную белесую мглу, вновь затянувшую небо, то на Дружинина, который перепрыгивал со строки на строку небольшими узкими провалившимися в глазницы глазами, на его изысканно-холеные руки, красиво державшие лист, дрожавший мелко и часто, на его неподвижное смуглое больное лицо, на его неширокий, по-английски повязанный галстук, и с волнением ждал, когда будет вынесен окончательный приговор.

С изящной небрежностью откинув последний листок, Александр Васильевич посмеялся сухим игривым смешком, картинно поднялся, расправляя неширокие плечи, прошел, закинув голову, клонясь всем телом к левому боку, прямо к окну, сделал с чопорной важностью, не меняясь в лице, английское рукопожатие, слабо двинув дряблыми пальцами, и сказал с шутливой, словно бы искренней радостью:

– Здравствуйте, мой друг.

Приподняв брови, наморщив лоб, открыто глядя выпуклыми глазами, Иван Александрович ответил с тем же словно бы радостным шутовством:

– Здравствуйте, мой друг.

Александр Васильевич сделал улыбку, показав ему зубы.

Иван Александрович тоже подвигал губами в ответ.

Тщедушное тело Александра Васильевича казалось чересчур велико для его аккуратной, закинутой назад головы, английская круглая стрижка делала её ещё меньше, лицо оставалось неподвижным, а в щелках припухших от бессонницы век острыми льдинками блестели глаза.

Изящно откинув полу тесного сьюта, держа левую руку в кармане брюк, сверкая белоснежной твердой манжетой, другой рукой слегка касаясь, точно похлопав его по плечу, Александр Васильевич слабым голосом медленно произнес:

– Нынче я завидую вам. Я сам на себя не похож. Этот месяц я сбился с толку и, как оно всегда бывает со мной, чувствуя угрызения и печаль. Работаю мало, худо сплю или, лучше сказать, много валяюсь, ничего не читаю, сам нездоров от простуды и периодических завалов в кишках. Одним словом, дело неладно. Вчера, например, поднялся в одиннадцать, едва присел за статью о Тургеневе, два господина явились по поводу статей для журнала. Затем появился Печаткин. Против прошлогоднего у нас оказывается подписчиков лишних до шестисот. Это недурно, однако болтовня тянулась до двух часов. Затем к Харламовой. С ней беседовал с полчаса. Затем, после долгой езды, у Дюссо обедал с Александрой Петровной, моим новым предметом, вы не знакомы ещё. Затем домой. Переоделся во фрак. Отправился к Блоку и говорил там по делу об Обольянинове. Оттуда к Щербатову. У Щербатова не оказалось приема. Оттуда домой, зайдя по дороге к Владимиру Майкову, который сказал, что вся книжка цензуру прошла. Дома разделся и успел написать полстранички. Что же это за жизнь, смею спросить? Что тут ладного или разумного или хотя бы забавного?

Он мысленно так и присвистнул:

«Экий счастливец! Вольная птица!..»

Александр Васильевич сделал чарующую, надо думать, улыбку:

– А вы молодец. Это кстати, что стали писать. О вашем новом вояже судачит весь город. Все ахают, как это вы с вашей ленью решились сдвинуться с места. Ваш трехлетний круиз не вразумил никого.

Он ответил, поглядывая на эту руку с голубыми прожилками, будто погладившую его:

– В моих очерках я нарочно прикинулся равнодушным флегматиком, они и поверили мне. Я был там художником, они в художнике не задумались поискать человека, забыв, что язык дан, между прочим, и для того, чтобы скрывать свои мысли, а жаль…

Стоя прямо против него, откидываясь всем телом назад, Александр Васильевич изобразил удивление и неторопливо спросил:

– Что жаль?

Помолчал и раздвинул губы в улыбке:

– Жаль, что язык скрывает всё, или жаль, что язык скрывает не всё?

Наблюдая, как Дружинин старается улыбнуться, видимо, посчитав, что в данный момент улыбка уместна, как при этом лезут вверх туго закрученные усы и остаются ледяными глаза, он позабыл, к чему пришелся язык, скрывающий или не скрывающий что-то. Новый поворот разговора куда больше пришелся ему по душе. Он, не справившись с раздражением, сухо проговорил:

– Жаль, что недовольно того, что сделал художник, что сам нашел нужным выставить напоказ. Нет, непременно проникают на кухню, доискиваются, что он ест, что он пьет, какие имеет привычки. Хотят знать, что он думал, а не то, что обдумал.

С той же холодной улыбкой, кивнув небрежно назад, Александр Васильевич невозмутимо задал вопрос:

– Так вы говорите об этом?

Вдруг, от этого ли вопроса, от чего ли иного, ему стало неловко, его раздражение разом прошло, он замялся, словно он был виноват, опуская глаза:

– Не то что об этом… Перед вами я не скрываюсь…

Александр Васильевич пожал красиво плечами:

– Говорят, полезно изучать приемы настоящего мастера.

Он находил, что разговор становится всё неприятней, а новая тема даже опасной. И говорить откровенно было нельзя, и кривить душой ему не хотелось, и он для чего-то придвинулся ближе и смущенно сказал:

– Это неправду всё говорят. В изучении приемов настоящего мастера пользы нет никакой. Приемам творчества нельзя научиться. У каждого мастера приемы свои. Научиться можно лишь подражать, однако умение подражать ни к чему не ведет, то есть, может быть, развивает перо, но в работу творящего духа проникнуть нельзя, и я не пойму, для какой надобности пробовать творящий дух рассекать, тем более вам?

Александр Васильевич неопределенно пошаркал ногой, невозмутимо поглядел на него и рассудительно возразил:

– Вы сегодня раздражены. У вас, может быть, нынче не всё получается, как вами задумано, и вы приняли минутную неудачу слишком всерьез. Однако вам всё равно не вывести меня из себя.

Удивленный его проницательностью, которая редко встречается именно в критике, смягчаясь в душе, он заспешил:

– Я намеревался только сказать, что вы сами мастер давно, ещё с «Полиньки Сакс», то есть ваши приемы, ваш взгляд на искусство как нельзя лучше сложились давно. Вы сами писатель, оттого и критик прекрасный. Простите, вашу вступительную статью к «Королю Лиру» только на днях прочитал, и вот доложу, что с критической точки зрения я не мог бы прибавить ни слова, то есть, это, разумеется, очень немного, что именно я не прибавил бы ничего, но я бы сказал, в старинном, знаете, духе, что на почве критики это цветок роскошнейший и вполне распустившийся, то есть расцвел и цветет.

Александр Васильевич чопорно поклонился:

– Вы позволите быть откровенным?

Он не понимал никогда, насколько эта чопорность искренна, насколько шутлива, но в Дружинине именно чопорность всегда смешила его, и он улыбнулся невольно:

– Вы же знаете, я разрешаю вам всё, даже вещи непотребные говорить.

Александр Васильевич сложил губы в улыбку:

– Я только хотел вам сказать, что у меня счастливая звезда и что мне всё всегда удается. Надеюсь, в этом признании ничего непотребного нет.

В душе его не осталось и тени недавнего раздражения. Душа успокоилась. В её тайниках открылась какая-то легкость. Его неудачи, даже мучения с главой об Аяне отчего-то стали ближе, дороже ему. Он открыто, дружески рассмеялся: