Отпуск — страница 76 из 125

– Ты этто брось, я не железный… Его ужасом обварили эти слова, давая понять, что было бы с ним, если бы он, ради того, чтобы только писать и писать, расплевался со службой… могло бы стрястись… Он тоже знал, что он не железный, прозрел… проверил давно…

И, дергая за руку, он нетерпеливо позвал:

– Пойдем, брат… надо идти…

Писемский было шагнул, послушный ему, но вдруг согнулся до самой земли, оглядел свои ноги и превратился в Ермила, заплакав навзрыд:

– Мой галош! Где мой галош?

Тоже согнувшись, разглядывая измаранный безгалошный сапог, он удивился:

– В самом деле… где ж ему быть?..

Качаясь, схватив голову, натягивая на самые уши картуз, Ермил взвыл:

– Где мой галош?!

Давясь смехом, присев перед ним, он с участием произнес:

– Скажите на милость, а ведь была.

Взмахнувши руками, подпрыгнув, разбрызгивая жидкую грязь, Ермил воспрянул, точно из праха восстал:

– Была! Вот именно – бы-ла-а-а!

Он чуть не свалился от этого вопля. Ему так хотелось комедии, уж очень она пришлась кстати, и его едва хватило на то, чтобы с натянутой рассудительностью произнести:

– Должно быть, где-то свалилась.

Хлопнув себя по лбу тяжкой ладонью, сбив на сторону смятый картуз, однако успев, извернувшись винтом, поймать его на лету, Ермил с изумлением протянул:

– Ве-е-ерна-а-а!

Тогда он лукаво спросил:

– А была ли?

Схватив его за руку, по-волчьи цепко вглядываясь в черную грязь, Ермил поволок его в обратную сторону, сердито ворча:

– Была она, да!

Он весело покорился ему и уже не разбирая шлепал по грязи.

Они возвратились к той луже, в которой стояли минут десять назад. Шагая медведем по краю её, беспокойно шаря хитрыми глазками, громко вздыхая, Ермил убежденно шептал:

– Конешно, была, сам покупал.

Он внимательно наблюдал, развлекаясь, угадывая, что готовится какой-то подвох.

Глазки Ермила почти скрылись под взбухшими веками. Бугры зрачков, медленно двигаясь, натягивали воспаленную кожу. Лишь на миг раздвигались узкие щели. Из щелей выглядывала вполне трезвая мужицкая хитрость.

Прикидывая, что бы это мог бы за подвох, на всякий случай решивши быть осторожным, шевеля концом трости перед собой, делая вид, что помогает искать, он ждал с любопытством, когда Ермил отправится вброд за галошей, а тот, мрачно взглянув на широкую лужу, вдруг философски сказал:

– Она там.

Не понимая ещё, но чуя уже, к чему клонится его философия, сгорая от пробудившейся страсти охотника за тайными причинами поступками разных людей, он посоветовал мирно:

– Надо бы поискать.

Ермил сокрушенно вздохнул:

– Придется, Ваня, тебе. У меня жа промокнет сапог!

И выставил, приподняв ногу, грязнейший сапог богатырских размеров, и поглядел с простодушным лукавством, наслаждаясь ловко придуманной штукой.

Игра восхитила, изумила его, потрясла. Он понимал, что, затевая эту игру, Ермил тайно потешался над ним, однако его самолюбие отчего-то молчало. Давясь смехом, прихватив полы шинели, как баба, высоко поднимая каждую ногу, он двинулся в лужу. Зажав под мышкой мешавшую трость, он наклонялся, чиркал спички, оглядывался. Он искал, искал беззаботно и тщательно, не думая больше о том, что его сапоги тоже были чуть не по колено в грязи.

Воздух насыщен был влагой, спички шипели и гасли. Он прятал огонек, держа ладонь козырьком, тогда спичка, сгорев, жгла его кожу. Он дул на обожженные пальцы и вновь невозмутимо искал.

Галоша нашлась у дальнего края. Он прицелился подхватить её концом трости, чтобы рук не марать, но отчего-то стало неловко, он аккуратно взял ей двумя пальцами и вынес с шутливой парадностью, улыбаясь, почтительно кланяясь, причитая:

– Ваше писательство, извольте получить!

Галоша легла под ноги Ермилу, чмокая и сопя, как живая. Ермил тут же проворно попытался напялить её на сапог, от усердия громко шмыгая носом, повелительно крякая:

– Ну, стерва, ну!

Галоша не лезла на мокрый сапог. С презрением взглянув на неё, плюнув в сердцах, Ермил вдруг развернулся, яростно поддал галошу ногой и размашисто двинулся прочь.

Иван Александрович захохотал ему вслед, подхватил галошу всей пятерней и малой рысью пустился его догонять. Ему уже нравилась эта пьяная ночь. Ему нравился Писемский этой могучей, криво развившейся силой. Ему нравилась печальная история «Тысячи душ», которой не видно конца. История точно учила его, что не на него одного валилась крестная мука долгого ожидания, и общее горе становилось полгорем. Ему жадно хотелось узнать о судьбе недоконченного романа, однако автор его шагал широко, с каким-то ожесточением, смачно загребая безгалошной ногой, набычив громадную голову, и без причины перескочил на другое:

– А не люблю я наших актрис, понимааш, вот не люблю! Ничего-то не умеют сыграть, как надо по природе вещей. Хоша бы они пили, что ли, ты им это скажи!

Размышляя о судьбе «Тысячи душ», делая вид, что всерьез возражает ему, Иван Александрович подзадорил, убежденно сказав:

– Сопьются все до одной.

Возмущенно косясь на него, не сбавив размашистый шаг, Ермил негодующе загремел:

– Да в них в каждую по ведру можно влить, а ты!

Догоняя его, он с интересом переспросил:

– Что я?

Ермил плюнул:

– Тьфу!

И снова рванулся вперед, точно убегал от него, почти не шатаясь, но всё сильнее загребая ногой.

Опасаясь потерять его в белом, откуда-то всё прибывавшем тумане, он заспешил, переходя снова на рысь, и, не справившись с нарастающим нетерпением любопытства, едва поравнявшись, спроси:

– Ну, а роман?

Ермил боднул головой:

– Какой ещё там роман?

Он торопливо напомнил:

– Тот, в Костроме.

Ермил почти протрезвел. Глаза его вспыхнули гневом:

– Ах, тот, в Костроме…

Плюнул неистово, буйно взмахнул кулачищем, брызнул слюной:

– Ну, уломал я себя, что, мол, цензура может и сбрендить, бывало и так. Ну, в несколько бессонных ночей прибавил главу. Так нет жа, прислали нам нового губернатора!

Ещё никогда не слыхав о подобной напасти, служившей неодолимым препятствием к творчеству, он с изумлением переспросил:

– Губернатора?

Ермил плюнул озлобленно и тряхнул головой:

– Сам знааш, начальство у нас испокон веков – либо сволочь, либо дурак, либо сволочь-дурак и непременно дерьмо, иных не бывает, не производит натура вещей, роковая, надо думать, судьба! Ну, мой губернатор оказался и то и другое и третье, всех переменил, штат администрации, вишь ты, не по нутру, точно у нас, среди наших-то неучей, можно лучший произвести, чем и поставил меня, как честного человека, в необходимость не согласиться с его идиотскими, но будто бы новый порядок учредившими директивами. Ну, отписали бумагу к министру, так, мол, и так, и так как на святой Руси подчиненный, чтоб его черти съели, будь хоша семи пядей во лбу, хоша святый херувим, а окажется виноват непременно, то и меня, для ради пользы государственной службы, заметь, перевели к чертовой маме в Херсонь! Всего-то за тысячу семьсот верст от родимого дома! Этто со всей-то семьей! И, разумеется, без гроша! Хоша при в эту Херсонь пешедралом!

Сбитый окончательно с толку, он только спросил:

– Что же ты?

Ермил пошел как-то боком. На его лице пылало злое упрямство. Голос клокотал и хрипел:

– А я, брат, в отставку! В деревню! Отдышался на воздухах, в Чухломе у нас воздуха хороши, и ещё главы две! Но – стой опять! Одиночество одолело! Ну, Ну, где жа мне одному-то, не русское дело, этто у англичан! У меня жа весь характер дурной, у меня характер ещё требует от меня, чтобы меня бесперечь что-то толкало извне! Я в Питер! Цензура и в Питере гадит, ан-наф-ф-фем-ма! В третью часть въехал – и не могу-у-у!

Иван Александрович остановился как вкопанный, растерянно, тревожно спросил:

– Как это не можешь ты?

Ермил поворотился, схватил его за плечи, дико встряхнул и заорал ему прямо в лицо:

– Ваня, пропусти! Богом молю – про-пу-сти! Век благодарен буду! Свечу пудовую! Две! Сопьюсь ведь совсем!

Он согласился без колебаний, глядя несчастному прямо в выпученные глаза, ощущая счастливую радость:

– Пропущу!

Ермил взвыл с торжественной скорбью:

– Про-пу-сти-и-и!

Кружась, опьяняясь восторгом, он уверенно, громко проговорил:

– Ты ж, Алеша, художник! Тебя пропущу не читая!

Ермил облапил его, благодарно урча, целуя где-то за ухом. Они двинулись рядом, не попадая в ногу, качаясь. Ермил доверительно изъяснял:

– Себя жа насиловать-то страшусь, пожалуй, напишаш так, что лучше ба совсем не писать!

Запнувшись за трость, чуть не упав, он уверенным тоном ободрил его:

– Пиши спокойно, Алеша, я сказал, всё пропущу.

Изогнувшись, ткнувшись влажным носом в щеку, Ермил прохрипел:

– Экой ты, брат… счастье мое…

Ощущая горячие слезы, ласково похлопывая его по плечу, он участливо произнес, вдруг задохнувшись к концу:

– Ты тоже, брат…

Ермил встрепенулся:

– Идем, брат, ко мне!

Он немедленно согласился:

– Пойдем!

И они зашагали быстрей и уверенней, то ныряя в плотную пелену, неподвижно висевшую между домами, то выплывая в просветы продуваемых перекрестков, открытых к реке.

От быстрой ходьбы веселость точно бы попритухла в душе. Круг мыслей снова замкнулся. Почти не ощутив на щеке холодного влажного носа, почти не учуяв мерзкую вонь перегара, Иван Александрович думал теперь, что всё, должно быть, кончено для него, даже если этот буйный медведь, наделенный, казалось, стойкостью бурлака, энергией, бесстрашием, волей, спотыкается, гнется, того гляди может упасть под тяжким гнетом нашей общей, всегдашней, неустроенной писательской жизни. Он молчал, размышляя.

Ермил, отпустив его руку, громко сморкнувшись, зашагал беспокойно вперед, как будто думал о том же.

Тут ему припомнился мокрый холодный нос и вонь перегара. Он брезгливо поморщился и тылом ладони коснулся щеки.

Слава богу, кажется, ничего…