Отпуск — страница 89 из 125

Однако та неясная, неопределенная сила, которая пробудилась в душе, упрямо убеждала его:

«Апатия и доказывает, что жив человек. Ты же не лезешь на стену оттого, что всё так пошло, так жалко на свете. Напротив, в тебе невольная тоска, в тебе холод и немые страданья. Что это значит? Может быть, то, что есть апатия скотская, от слабости разумения, от тупости чувств, но есть апатия от глубокого знания жизни. Это и не апатия, по правде сказать, это скорее усталость души, это раздумье, покорность необходимости, что то же: судьбе – и ожидание, да, ожидание лучшего, чем может быть жизнь, чем может быть человек…»

Навстречу двигались задумчиво, медленно горы, покрытые лесом, то зеленым, то красным, то черным.

Иван Александрович глядел на них равнодушно, спеша переспорить себя, повторяя:

«Но ведь не за что, не за что их уважать…»

И возражал:

«Ну так что? Людей все-таки можно любить!..»

И вновь повторял огорченно:

«Вот беда: без уважения невозможно любить…»

И вновь сердито себе возражал:

«А я люблю их – и баста!»

На какой-то станции, почти не приметив её, он пересел в дилижанс.

Дилижанс потащил его горной дорогой, густо устланной хвоей. Колеса катились бесшумно. Случайные спутники мирно дремали, должно быть, больные, покорно искавшие исцеления вод.

Он ничего не искал, но ему не удавалось уснуть. В голове всё вертелась, вертелась горькая мысль:

«Слишком поздно… да, да… пожалуй… но поздно… слишком уж поздно… теперь…»

И возвращалась тоскливая безнадежность, с которой, как с камнем, он отправился в путь.

Приехав в Мариенбад, он с холодной апатией снял себе комнату и с той же апатией отправился к местному доктору на прием.

Письмо, написанное русским коллегой, немец изучал долго и мрачно, затем бросил его небрежным жестом на стол, сложил губы в линию, пощупал с подчеркнутой важностью пульс, пристально поглядел на язык и заключил с хорошо разыгранной грустью:

– Я почти согласен с коллегой. Ваше положение очень опасно. Мне представляется даже, как я могу судить по первому наблюдению, что ваше положение опасно весьма. Я не хочу пугать господина статского советника, но ваши нервы решительно никуда не годятся, к тому же и пульс. Нервы могут не выдержать, если за них не приняться теперь же всерьез.

Иван Александрович апатично выслушал ученую болтовню, понимая, что с него намерены запросить лишние деньги за нервы и пульс, которые всё равно никуда годиться не могут.

Немец глубокомысленно воздел кустистые брови:

– Но…

И со значением расширил глаза:

– … вам ещё можно попытаться помочь…

Он так и знал и не стал меняться в лице.

Тогда немец, может быть, угадав его недоверие, воздел ещё и коротенький толстенький палец, поросший рыжими волосками, которые золотились в солнечном свете:

– Можно попытаться помочь, если вы согласитесь строжайшим образом соблюдать предписанный мною режим!

Он с покорностью ждал, сколько запросят с него, чтобы заплатить и поскорее уйти.

Немец же продолжал, постукивая ладонью по краю стола:

– Не скучать, ни под каким видом! Не печалиться! Не думать о неприятном! И, разумеется, я это подчеркиваю…

В искристом воздухе немец провел решительную черту, и в дымном луче сверкнул, точно радуга, камень на перстне:

– … не волноваться! Ибо в противном случае всесильные при строжайшем соблюдении правильного, наилучшим образом разработанного, научно обоснованного режима воды никакого действия не дадут! Больше того, воды окажутся вредными! И никакого сидячего образа жизни, ибо сидячая жизнь способствует застою крови в нижних каналах, что противопоказано полностью при пользовании мариенбадскими холодными щелочно-глауберовыми источниками с медицинскими целями! Двигайтесь, двигайтесь и ещё раз двигайтесь! Лишь в этом единственном случае я могу гарантировать вам самое полное выздоровление, господин русский статский советник!

Услыхав после такого вступления цену, выложив, не сморгнув, первый взнос, он подумал, язвительно смеясь над этой попыткой лечиться на старости лет, что уедет, и в полчаса облазал весь городишко, не поразившись ничем.

Круглое солнце безразлично заглядывало в неглубокую яму между горами, покрытыми, как водится, лесом. В этой яме оказалось довольно тепло, довольно светло и, видимо, сыро. В ней лепились белые домики с островерхими нерусскими крышами, крытыми черепицей. Самый центр ямы украшало несколько зданий тоже белых и тоже с высокими крышами. Имелись, разумеется, парки, имелись густые аллеи каштанов и лип, по которым слонялись больные, изображая движение и отсутствие всяких волнений, противопоказанных при действии вод. Развлечений не предвиделось никаких. Не обнаружилось даже сносных сигар: идиоты-австрийцы, не имея ни опыта, ни сырья, ни знания политической экономии, учредили табачную монополию и под видом отечественных сигар морили безропотных подданных вонючим навозом, в который успешно превращали доморощенный дешевый табак.

В сердцах он передразнил говорливого эскулапа:

«Извольте-ка не скучать! Извольте-ка двигаться!.. На гору, что ли, скотина, залезть?..»

В своей комнате он нехотя размышлял над запертым ещё чемоданом, что предпринять. Разбирать чемодан не хотелось: столько ненужных хлопот, без которых можно бы обойтись. Лучше уехать, чтобы не взбеситься от скуки, которая уже подступала к нему, как чума, однако его, как назло, никуда не влекло, да и ненужных хлопот ещё больше в пути, а ненужные хлопоты скучнее всего. От безделья он ещё раз апатично покопался в себе: у него вообще не оказалось влечений, не хотелось даже курить.

Не имея ни малейшего представления, что ему делать, куда и как убить бесконечное время, он прилег на диван, но ему не лежалось, то есть не хотелось даже лежать. Он повернулся с боку на бок несколько раз, было всё неудобно, а поворачиваться, искать удобное место уже не было сил. Он было подумал заставить себя задремать, но и сон не явился к нему, то есть не хотелось и спать. Он попробовал хоть о чем-нибудь думать, но думать не хотелось прежде всего, и сколько-нибудь путные мысли тоже к нему не пришли.

Он в раздражении сел, но и раздражаться ему не хотелось, и он сидел истуканом, без мыслей и чувств, пока одна мысль окончательно не оглушила его:

«Господи, за что шесть недель томиться в этом безделье, за какие грехи?..»

Горничная втащила бремя белья.

Иван Александрович посоветовал неожиданно грубо:

– Надо стучать, когда входите, фройляйн.

Горничная покраснела, застыв перед ним:

– Но я же стучала… мосье, должно быть, не слушал…

Он заверил её, отвернувшись к окну:

– Я не глухой.

Она покорно присела:

– Простите меня…

Молодая, но некрасивая, лошадиные зубы вперед, толстый нос, белесые реснички жалобно хлопали под водянистыми глазками, не хотелось смотреть.

Он представил со скукой, что каждый день станет видеть её, браниться с ней по каждому пустяку, выслушивать оправдания, местные сплетни, что уж хуже и гаже всего.

Ему стало не по себе, и сама охота жить как будто пропала. Он безучастно спросил, лишь бы сказать что-нибудь:

– Ваше имя?

Она улыбнулась несмело:

– Луиза.

Она разложила белье и ушла, а он решил так: отдохнуть после утомительной долгой дороги и убраться отсюда дня через три. Вот только надобно было придумать подходящий маршрут, а его уже не тянуло даже в Париж.

Он со скукой, едва ли не с отвращением разобрал чемодан, со скукой развесил верхнее платье, со скукой переложил свое белье в просторный комод, который вместил бы белье семерых.

Господи, ещё и старая рукопись лежала на дне.

Он подержал её с минуту в совершенно пустой, безразличной руке, не представляя, куда её деть, и бросил обратно на дно, сквозь зубы бранясь:

– Идиот!

И забрался в постель, не дожидаясь раннего ужина, пренебрегая всяким движением, точно рыжего немца дразнил.

Сон ему снился, разумеется, глупый. Он будто бы вместо Парижа возвратился в Симбирск. Просторная, прихотливо бредущая улица казалась чистой, сухой и зеленой, но впереди, шагов за пять, за шесть от него, лень было считать, блестела неширокая лужа. Он приблизился к ней и увидел, что лужу можно легко обойти, но он вдруг подпрыгнул на очень длинных ногах, каких у него не было никогда, взмахнул, точно птица, руками и полетел высоко над землей. Способность летать нисколько не удивила его, но он возмутился и крикнул: «Идиот, ногами ходи, как немец велит!», а сам всё летел, кувыркаясь, и длинные ноги, сжатые вместе, извивались гибко и плавно, как рыбий хвост.

Он проснулся и плюнул с досады. Времени на глаз не могло быть больше пяти, а отрыть крышку часов не хотелось, черт с ними. Он повертелся с левого бока на правый, потом с правого бока на левый, старательно жмуря глаза.

Спать не хотелось.

Он поднялся, проклиная рыжего немца, неурочный час и себя самого, помахал для виду руками, присел раза два, постоял под душем и был у источника в шесть.

Больные ещё не вставали. Он в одиночестве проглотил назначенный немцем стакан омерзительной теплой воды, заставив думать себя, что она обладает кое-какими целебными свойствами и, может быть, несколько поможет ему, однако ужасно не хотелось верить в этот глупый обман, да и какая вода способна от суки помочь?

Он отправился, все-таки исполняя приказание рыжего немца, мотаться из конца в конец ещё вчера с одного раза осточертевшей аллеи, чтобы вызвать нормальное действие чертова зелья, и на каждом повороте с надеждой глядел на часы.

Ровно без пятнадцати девять он купил у молчаливой толстой торговки в бледно-зеленом чепце румяную свежую булочку. В девять присел за столик кафе.

Над столиком повис парусиновый тент, и сборки тента слегка колыхались от слабого ветра.

Кельнер обслуживал посетителей обстоятельно, не спеша, склонив голову набок, смотря мимо них, точно видеть их не желал.

Иван Александрович выпил кофе в наивозможной неторопливостью и долго сидел неподвижно, не имея ни малейшего представления, что предпринять, не обнаружив желаний, от скуки поглядывая на воробьев и от этого зрелища ещё больше скучая.