Он улыбнулся, смело и широко.
Ну, разумеется:
«Здравствуй, Илья! Как я рад тебя видеть!..»
Он положил на стол рукопись и присел боком на кресло. Слезы катились по открытым беззащитным щекам, благодатные, светлые слезы.
Он дивился, он сдерживал их, однако слезы текли всё обильней, и он ладонями размазывал их по лицу, и всё же их жуткая сладость не давала дышать, он хлюпнул носом, уронил счастливую голову на руки, лежавшие на столе, и вдруг громко и нервно, с облегчением зарыдал.
И всё повторялось и повторялось с восторгом в обновленной душе:
«Здравствуй, Илья! Как рад я видеть тебя!»
Он поднялся молодым и могучим, встал перед зеркалом, обтер полосатые щеки, смочив одеколоном платок, и пригляделся к лицу.
Ему показалось, что в поздоровевшем лице проступила упругая свежесть, морщины словно бы затянулись, поблекли, а мешков под глазами не стало совсем.
Вскинув шляпу несколько набекрень, он вышел, независимый, стройный, поигрывая всё той же легкой бамбуковой тростью, точно бы опасался её на другую сменить.
Забытое солнце ударило его по глазам.
Иван Александрович зажмурился, точно котенок, и благодарно подставил горячему солнцу лицо:
«Здравствуй, Илья! Как я рад видеть тебя!»
К его удивлению, в аллее толпами стояли, сидели и двигались необыкновенно красивые женщины.
Маска бесстрастия привычно наползла на лицо, но не приладилась отчего-то, не пристала к нему, сквозь неё так и выпирала наружу доверчивая мягкость и доброта.
«Здравствуй, Илья! Как я рад видеть тебя!»
Открыто глядя на всех этих необыкновенно красивых, юных, очаровательных женщин, он в них влюбился, сразу во всех, и следил за ними с волнующей страстью, с восхищением, с желанием подойти, заговорить и завлечь.
Немецкая княгиня шествовала с дочерью и молодым человеком, одетым в легкий светлый элегантный костюм, затмевая его своим великолепным, излишне, самую чуточку, пышным нарядом. Новое шелковое черное платье отлично сидело на потяжелевшей, но всё ещё стройной, гибкой и обещавшей фигуре. Белые кружевные воротнички эффектно обрамляли всё ещё высокую шею. Золотой лорнет покачивался, поддержанный паутинкой изящной цепочки. В плавных замедленных жестах было достоинство, может быть, даже величие. Княгиня, разумеется, он это читал по властно поджатым губам, капризна, любит повелевать, помыкает людьми, но внешне… внешне представительна и всё ещё хороша.
Дочери лет двадцать пять. Белокурая головка мила. Атласные щечки алели основательным немецким здоровьем. Припухлая, тоже, как у маменьки, капризная губка приоткрывала молочную свежесть зубов. Пожалуй… чуть полновата… и… первые признаки увядания уже легли у висков… замуж, замуж пора.
У молодого человека, наверняка жениха, он обнаружил до безупречности разученные манеры, решив для себя, что это единственный джентльмен из немцев, встреченный им, однако молодой человек, даже в качестве джентльмена, ему ни на что не был нужен, и он его пропустил, как-то больше не видел его.
В его походке явилась сама собой с годами позабытая легкость. Он поймал её шагов через сто и придержал свой радостный бег. Ему не хотелось показаться этой праздной, скучающей публике слишком смешным, разыгравшимся старичком в сорок пять лет. Он ещё помнил, что достоинство надо беречь.
А в душе ликовало и пело:
«Здравствуй, Илья!»
Навстречу двигались итальянки. Они были сестрами, черноволосые, смуглые, длинноногие, с манящим блеском в черных глазах, у одной, как он слышал за общим столом, мужем был герцог ди Рока, ревнивый аристократ из Неаполя, не спускавший с неё мрачных дьявольски глаз, другая не созрела ещё до замужества, но уже привлекала взоры мужчин.
Они двигались прямо и стройно. Они шагали беззвучно-легко. Они великолепные головы несли на гордых открытых плечах. Младшая, пройдя совсем близко, дохнув ароматом парижских духов, заворожила его, но он лишь скользящим искоса взглядом из-под полуопущенных век коснулся её.
Он должен был и не решился остановиться, чтобы всю, от макушки до кончиков мелькавших под платьем ботинок, запомнить её, угадать её ещё не раскрывшийся, хрупкий характер.
В нем что-то рождалось, он слышал, облекаясь в незримую плоть, и рождению надо было спешно помочь.
Над тем, что рождалось, он не стал размышлять, отчего-то размышлять об этом было нельзя. Он всего лишь чувствовал всем своим раскрывшимся, жадно ищущим существом, что женщина, именно женщина должна была стать душой и главнейшей фигурой романа, без которой роман не двинется, не пойдет, несмотря на верную дружбу, что все десять лет у романа не было этой души и вот душа начинала мерцать, начинала слабо мерещиться ему сквозь туман неизвестности, проступать, намечаться, и всё могло бесследно пропасть без этой немецкой княжны, без этой молоденькой девушки из Неаполя, ещё без кого-то, кого он не знал, однако любил и, может быть, в своей жизни ни разу не видел.
Он отошел к подстриженным низким кустам, остановился и неторопливо, раздумчиво закурил, чтобы исподтишка обернуться и осмотреть её ещё раз.
Но неприлично, ах как неприлично глазеть дама вслед!
И он зашагал, рассудительно говоря сам с собой, что ещё не раз увидит её у колодца, на прогулке или во время обеда за общим столом, уверенный в том, что она не уйдет от него.
Ни один мускул не двинулся на его вновь застывшем лице. Он выглядел равнодушным, сонливым, педантичным, сухим.
Так-то вот лучше… пора обуздывать страсти… рассудком…
Солнце играло на высоких вершинах, пробираясь и путаясь в сочной листве, а внизу висел зеленый прозрачный призрачный сумрак, и в этом сумраке, обгоняя и навстречу ему, проплывало то совсем близко, то в стороне, белое, розовое и голубое.
Только не сделать приторной, броской… Сердца у таких не бывает… Такие развращены поклонением…
Он размеренно двигался, аккуратно курил и невольно обдумывал, точно писал:
«Ольга, в строгом смысле, не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щёк и губ, и глаза не горели лучами внутреннего огня, ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миниатюрных рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда…»
Несомненно, его Ольга иная… в Ольге душа необъятна… её душа проверит Илью, пожалуй, проверит и Штольца и, если так повернется, найдет в себе силы пожертвовать тем и другим… во имя чего-то… может быть, во имя того, во что перестал уже верить он сам… или чего-то ещё… большого, хорошего, честного… Тут сила нужна богатырская… как и той… с младенцем на детских руках…
Вдруг шаг его сделался волчьим, осторожным и крадущимся, но сильным.
На крутом повороте аллеи стояла пестрая группа, человек пять или шесть, он не считал. Кто-то в военном мундире, довольно высокий, на проглаженном полотне мерцало блеклое золото густых эполет, а в вполоборота к нему стояла оживленная девушка, и в зеленом призрачном сумраке совсем черным показалось её беспокойное алое платье.
Он узнал её, не успев разглядеть, именно потому, что рядом торчал офицер с подбритой ниткой усов, с блеском помады под белой фуражкой, скрывшей тонкий, безукоризненно ровный пробор.
Все они так и льнут к офицерам.
Но эта мысль, едва вспыхнув внезапной враждой, уже пролетела, Бог с ней.
До этой группы оставалось шагов двадцать пять, и он старался как можно медленнее, мельче делать шаги, старался не пропустить ничего. Глаза ещё были привычно полуприкрыты, но о приличиях он уже позабыл, без всяких предлогов повернул круто назад и вновь прошел мимо них, даже ближе, чем перед тем, похожий на Дон Жуана, который страстно при первом же взгляде влюблен.
В ту минуту он был уверен, что для полноты счастья ему не доставало только её.
Она, разумеется, была англичанка. Фарфоровой белизной отливало лицо. Сквозь тонкую кожу просвечивал легкий, здоровый румянец. В тени она казалась шатенкой, и он было принял её за другую, однако от той другой она отличалась болезненно-хрупким сложением, лебяжьей по гибкости шеей, неуловимой грацией тонкого стана, горделивой стыдливостью прозрачных и чистых глаз. В утренней большой круглой шляпе с синим восточным пером она была возвышенней и прекрасней, чем Лиза Толстая, бесспорно прекрасной.
Он на неё наглядеться не мог. Он любовался этим чудом в образе женщины, он восхищался, даже боготворил её в этот момент, но не любовь клокотала в его восхищении, нет, его сердце молчало, и, кажется, не самой женщиной он любовался, в ней что-то бесценное, вечное приоткрывалось ему, без чего не было жизни, порыва вперед, и он вновь повернул, широко открывая пронзительные глаза.
Она, должно быть, ощутила его вопрошающий пристальный взгляд своей узкой гибкой спиной. Должно быть, её беспокоила, даже пугала чужая упрямая воля, которая требовала, властно и жестко, выдать, открыть постороннему то, что она стыдливо таила в себе, и она переступила, неопределенно волнуясь, не понимая, кто или что тревожит её.
Он угадал, что она готова прервать разговор и обернуться к нему. На счастье, его сигара успела погаснуть. Всякая глупость бывает нам на руку, пронеслось у него, и он спокойно шагнул к офицеру, спокойно взглянул ему между глаз и спросил по-английски, потом по-французски:
– Не могли бы вы одолжить мне огня?
Она тоже стала спокойней, только рот слегка приоткрылся: должно быть, его появление удивило её.
Кораллов действительно не оказалось между губами, обыкновенные мелкие частые зубы, но до чего же она хороша, и, раскуривая длинными затяжками капризную, как нарочно, сигару, он успел заглянуть ей, напряженно, быстро и цепко, в глаза.
Та, на дне, в самой бархатистой их глубине, он обнаружил, кажется, то, что искал.
Нет, верно, не все они льнут к офицерам…
И зашагал прочь, улыбаясь беспечно, ни от кого не пряча освещенного внутренним светом лица:
«Здравствуй, Илья! Как я рад видеть тебя!»
Он не съел и половины обеда. В нем помимо сознания появилась бережливая осторожность. Нет, он больше не беспокоился о скверном желудке и ноющей печени, но он всем своим существом твердо знал, что переедание убивает легкость и свежесть души, и уже исподволь, как-то само собой приготавливал себя на завтрашний день.