Отпуск — страница 96 из 125

Он же, завидя эти узлы, смешался и смолк, всё ещё не решаясь быть откровенным, понимая однако, что и увиливать от прямого ответа больше нельзя.

Адмирал молчал и глядел выжидающе, готовясь завязать платок четвертым узлом.

Выдернув трость из песка, двумя руками перехватив её поперек, он отступил перед этим молчанием, заторопился, стал говорить неуверенно, но задушевно, догадываясь, впадая в смятение, что адмирал ждал от него не того:

– У вас, Андрей Иванович, есть ваше дело, эскадра, несколько кораблей, офицеры, матросы, тысячи две или три, вот свое дело и делайте, как совесть подскажет, по возможности честно, и хороший закон в плохих руках только зол и жесток, и плохой закон в хороших руках может стать справедливым и добрым. Это зависит от нас, и если бы каждый из нас свое дело делал не из корысти, а для общего блага, не себе бы служил, а свой долг исполнял, с желанием пользы и блага России, Россия давно бы стала иной, какой и бывала при великих правителях, а нынче каждый служит только себе да себе, а обидят, чином-орденом обойдут, капитала лишат, так вдруг возмечтает как-нибудь одним разом покончить со злом, Россию спасти, преобразовать человечество и, за невозможностью такого рода чудес, не делает уж совсем ничего, а так, всё больше грозится: я, мол, за правду жизнь положу, однако же не кладет, точно кто-то мешает ему, и не делает ничего для исполнения долга, а всё по-прежнему норовит под себя, для себя.

Быстрая тень пронеслась по лицу адмирала, и он вдруг спохватился: ведь его рассуждение адмирал мог принять на себя! Для чего он обидел хорошего человека?

Он взволновался, сделал шаг, несмело тронул плечо адмирала, тут же руку отдернул и заспешил:

– Простите, Андрей Иванович, но я говорю не об вас, я о нас вообще, о человеке, о человечестве, о русском человеке в особенности. Русский человек неповоротлив, недогадлив, ленив, в особенности честный, благородный – этот прежде всего, а деловиты иные, то есть, хочу я сказать, у добрых воли, твердости нет на добро, а не то что бы я…

Адмирал согласно кивнул, прерывая его, стискивая узел платка в кулаке:

– Народ героический, чудо-богатырь, Александр-то Васильевич прав, равных ему нет на войне, я это видел, а в мирное время на баке пластом пролежит хоть сутки, хоть двое, не прикажи, так без приказа и пальцем не шевельнет.

Он считал верным то, что сказал, это было его убеждение, однако слова представлялись сухими, слова портили всё, не могли такие слова за живое задеть, надо было как-то иначе выразить свою мысль, тут иная форма и тон, да он так давно приучился таить про себя задушевное слово и мысль и теперь не узнавал их без наряда шутливости, точно взялся не за свое, точно выступил из него другой человек, незнакомый, чужой.

И он отвел глаза в сторону, вновь опираясь на трость:

– Как-то иначе надо об этих вещах… слова всё не те…

Адмирал кивнул головой и затолкал в карман узел платка:

– Это верно, слов-то и я не найду, вот беда…

И они пошли рядом, забираясь всё выше.

Сизая туча уже занимала полнеба. Становилось прохладней и легче дышать.

Адмирал озадаченно бормотал, раскачиваясь заметней, словно под ним была палуба, а не склон поросшей лесом горы:

– Свое дело… вот оно что…

Уже перейдя на свой обычный размеренный шаг, Иван Александрович подтвердил, подумав мимолетно о том, что адмирал понимает как-то иначе или вовсе не понимает его:

– Да, Андрей Иванович, у каждого из нас дело свое.

Опустив голову, заложив руки назад, адмирал недоверчиво размышлял:

– Да я и делал его, как умел…

Как-то совестно стало обрывать разговор, но он видел, что между ними были только слова, которые они толкуют по-разному, и попробовал смягчить сухость слов сердечностью тона:

– А вы поищите в себе чувство гуманности, справедливости, любви к ближнему, если хотите. Я не говорю, что этих чувств у вас нет, сохрани Бог, эти чувства у каждого есть, не рождается человека без светлых начал. Я говорю только: развивайте эти начала, ну, улучшайте, что ли, себя, добивайтесь равновесия светлых начал с вашим делом, не кривите, не поступайтесь душой, и в вашем деле откроются бездны для постепенного, но верного улучшения жизни.

Адмирал сосредоточенно глядел себе под ноги, поджавшись всем телом вперед:

– Может быть…

Он дружески подхватил:

– Разумеется.

Однако что-то по-прежнему оставалось не так, как хотелось, точно косноязычно и тупо, ион страдал за свое неумение выразить такую простую и ясную мысль, чувствуя себя виноватым, в растерянности ища и не находя иного, вдохновенного слова.

На счастье ему, тема улучшения жизни заглохла сама по себе. Они прогуляли до самого вечера, увлеченные неторопливой беседой, уже не касавшейся до серьезных предметов, неприметно перешедшей на море, ветры, штили и паруса.

Он воротился усталый, недовольный собой, однако спокойный и собранный, тотчас лег, не думая ни о чем, решительно ничего не видел во сне, а утром вскочил как на праздник. Во время бодрой и бойкой гимнастики за ночь окрепшие мышцы так и играли под кожей, тело казалось упругим и сильным, ноги сгибались и разгибались, точно пружины, слабо поскрипывая в коленях.

Выбрился он до какого-то невозможного блеска, умылся, повязал новый галстук и полюбовался собой:

«Жених! Право, жених!»

Источник, променад, он едва доходил до заветного часа, когда разрешалась булочка с чашечкой кофе, поминутно выхватывая из кармана часы, не веря медлительным стрелкам и для верности проверяя время по солнцу, однако в то утро солнце едва тащило по небу ленивые ноги.

Кофе подали слишком горячим. Он украдкой подувал на него, чтобы остудить и выпить скорей, как делали в каменном доме. Пахучая белая булочка с коричневой, замечательно подрумяненной корочкой так и осталась лежать на тарелке. Полы сюртука разлетались от быстрого шага. Он прыгал через ступеньку. Он ящик стола отомкнул нетерпеливой рукой и выхватил рукопись, счастливый, что без него её никто не украл. Рукопись зацепилась за что-то, выскользнула из рук, распалась и разлетелась белыми птицами. Он бросился подбирать, хватал, досадливо морщась, листы, но не стал укладывать в должном порядке, страшась, что и без того опоздал, растеряв то, что кипело в душе, Бог с ними, скорей!

Два листа он оставил перед собой. Листы были большие, серой бумаги, густо покрытые с обеих сторон муравьиным бисером букв.

Это была глава о воспитании Штольца. Очень давно написал он эту главу, ещё до отхода «Паллады», погибая в канцелярии департамента внешней торговли над составлением ведомостей и наградных, по вечерам царапая кое-как, лишь бы писать, продвигаться вперед, лишь бы не задохнуться совсем в пыли и трухе «самых нужных» казенных бумаг, принуждая себя, без вдохновенья, без жара в душе.

В главе почти не было действия, и он в ужас пришел, перечитав её одним духом, находя в каждом слове, в каждой строке, что в последние годы хуже этого вздора он не читал ничего, даже «Журнал министерства внутренних дел», казалось, составлялся живее.

Надо было всю главу переписывать наново, однако ему не терпелось, и он, закусив губы, решил, что главу перепишет потом, когда содержание Штольца уяснится полней, а теперь он не мог, не имел терпенья копошиться над этой мазней, ему было необходимо мчаться вперед, туда, где предчувствовал долгожданное слово.

Он лишь переправил короткое, грубое, нахальное «Карл», обнажавшее мысль чересчур откровенно, как он писать не хотел, нуждаясь в полунамеках, полутонах. Он предпочел назвать Штольца Андреем, как нечаянно сказалось где-то в пути, чтобы жесткая хватка дельца лишь угадывалась в ходе повествования.

Он схватил чистый лист и так и начал, как пелось вчера целый день:

– Здравствуй Илья! Как я рад тебя видеть!

Его заспанный, всё ещё не одетый бездельник плакался другу детства на тяготы жизни, которая везде достает, не изведав никаких настоящих, непридуманных бед, над ним беззлобно подтрунивал благополучный, здоровьем, энергией так и пышущий Штольц. Разные чулки, паутина и пыль, сорочка, надетая на левую сторону, легкий, игристый, живой диалог. Всё это было ясно давно, всё это вызревало и вызрело за десять лет и с неукротимой, радостной силой вырвалось наконец на простор, как открытый фонтан, и он едва поспевал бросать на бумагу лавиной валившие мысли, простые и свежие, очевидные, как та бумага, по которой летело перо.

Пронеслось полчаса. Смеющийся Штольц стащил ворчащего ленивца с дивана. Друзья отправились делать визиты.

Он так и мчал. В душе его билась полнота и ясность и стремительность жизни. В одно мгновение он отбирал и оценивал варианты, отбрасывал то, что негодно, что чем-то неведомым царапало вкус, тут же принимал то, что удачно, что чем-то, тоже неведомым, привлекало его, угадывая то и другое обостренным чутьем, отдавая полный отчет в каждом своем ощущении, как только оно возникало, успевая при этом сообразить, какие причины вызвали их, даже не думая, но твердо зная, понимая и находя, что то не оно, а вот это оно.

Он был переполнен поразительной бодростью и не сомневался, что может решительно всё, даже внезапно ответить на самый трудный запрос адмирала, круглая голова которого на мгновенье всплыла перед ним. Он ощущал, что в эти минуты делает то, что на его месте не смог бы никто. Он был беззаботен и весел. Лишь иногда легкой призрачной тенью вдруг смущала неопределенность того, что предстояло создать впереди, где предвиделось близкое появление женщины, образ которой был уже в нем, в этом он не сомневался нисколько, однако же образ по-прежнему оставался незримым, несмотря на все прошедшие встречи и размышленья, невидимым. Господи, Господи, помоги!

Он ещё одним духом описал комическое одевание неповоротливого Ильи, а уже набегали, не мысли, но ощущения, всё определенней, настойчивей, всё радостней и отчего-то ужасней, что женщина должна быть, что женщина будет сильной, ласковой, доброй, естественно доброй, с явственно выступившим светлым началом, то есть доброй и добродетельной не по указке холодного разума, как в журналах начинают писать, а по влечению горячего сердца… иначе… Илье другую не полюбить… только такую… как же тут быть?..