Отпуск — страница 97 из 125

Он поставил точку, повторил, как проснулся:

– Полюбить… полюбить…

Однако она оставалась неразгаданной, темной. Он ещё раз протянул это слово, как будто надеясь на то, что оно-то и выдаст ему, что за тайна туманится в ней:

– По-лю-би-и-ить…

Он засунул руку под мышку, ладонью другой крепко стиснул лицо и застыл, а глаза расширились, посинели, во взгляде будто боролись безумие, страх и восторг.

«Чтобы полюбить, надобны средства души. Для такого-то чувства маловато быть мягким, незлобивым, добрым… Надобно ещё чистым быть… добродетельным не по приказу рассудка, а из наших светлых начал… Разве возможно любить, исходя похотью, валяясь в грязи?..»

Тут он заметил, что разгадывал не её, а его, и был поражен, что Илья, это после десяти лет опытов, размышлений, попыток писать, после десяти лет вживания, вглядыванья в него, всё ещё, и в чем-то важнейшем, может быть, главном, не совсем понятен ему.

Жестко стало на сердце после такого открытия. Губы сами собой сложились в язвительную усмешку. Он выругал себя неприлично и грубо.

Насмешка и грубость, может быть, ему помогли. Через минуту молчания и вглядыванья в себя он вдруг ощутил, что Илья был готов родиться в нем заново.

Лицо вспыхнул, обожгло, разгорелось румянцем, сини прибавилось в озаренных глазах.

Такой прыти он не ждал от себя. Заново? После стольких-то лет? Однако и прыть уже не дивила его. Ежели поворотилось, так что ж, он соглашался родить Илью вновь.

И размышлял, размышлял, торопя, каким же должен родиться этот лежебока, бездельник, чтобы оказаться в силах любить:

«Просто лень? Обыкновенная лень? Ошибка природы? Игра обстоятельств? Случайная возможность прожить без трудов, без пота лица?.. Однако… однако… Такого рода возможность прожить без трудов, без пота лица имеется у Тургенева, есть у Толстого, мало ли ещё у кого, так и что?..

У него мучительно сжалось лицо, вдруг избороздившись морщинами, как бывает в трещинах сухая земля. Он чувствовал, что ступил где-то рядом, но именно рядом, а главное, самое главное ещё не открылось, то брезжило слабо, то пряталось вновь, не давая ни уму, ни руке и перу.

Он вдумывался, он вглядывался в ту чужую, скрытую жизнь, в которой должна была засветиться наша общая жизнь, вдумывался и вглядывался напряженно, со злостью, сузив глаза, похолодевшие, серые, он ловил то главное свойство ума и души, а оно ускользало, вертясь и дразня, и он повторял, заклиная:

«Тургенев, Толстой… Тургенев, Толстой… тоже могли… диванов промышленность выпускает довольно… мало своих, из Европы везем…»

Он лукавил, зная, что помешало Тургеневу и Толстому лечь на диван, закиснуть, превратиться в ничто, но, к сожалению, не имел права, не мог дать именно этой спасительной страсти Илье, эта страсть была слишком редкой, слишком особенной, данной Богом или природой слишком немногим. Его герой в этом смысле должен быть зауряден, обычен, весь соткан из буден, подобно нам всем, и потому погибать должен именно так, как многие погибают, если не все, из чего следовало по холодным законам анализа, что и причина запустения и этой мягкой, этой доброй души должна быть будничной, общей для всех.

И он в бессилии повторял:

– Тургенев, Толстой… они бы тоже могли…

Он скособочился, сунул руки между колен, точно замерз и пытался согреться, чувствуя, как возбужденная кровь лихорадочно колотит в висках, однако и это не помогало вглядеться, вдуматься, вжиться, так что он, доходя до отчаянья, стискивал зубы, кривил рот, бакенбарды топорщились, прыгали, безобразно изменилось лицо, казалось, он что-то ухватывал, отрывочно размышлял:

«Чем-то общим жив человек… и Тургенев, Толстой… все остальные… все мы…»

Эта мысль кК будто зацеплялась за что-то и медленно, трудно тащила другую:

«Цели же… нет… Высокой цели… Возвышенной, благородной… Истинной цели… во имя которой…»

Он как-то невольно спросил, точно оправдаться хотел и тем самым Илью оправдать:

«Где же нам цель отыскать… в болоте-то нашем какая же цель?..»

Ответа не было. Он горестно ахнул:

– Илья, Илья…

И выпрямился, расширив глаза, вдруг осознав:

«Да он же философ… этот Илья… лежебок!..»

Он изумился, заколебался, в самой природе этого свойства быть не могло, ротозей и лентяй, однако же было, неумолимая логика размышлений твердила свое:

«Философ, мудрец… разочарованный… именно идею жизни потерявший в нашем болоте… И выдвинет аргумент, с которым не сладить Андрею… Спросит, спросит… Вот именно: ради чего наживать?.. Так вот оно что!..»

Такая логика никак не укладывалась у него в голове. На прежнего Илью только что рожденный Илья что-то уж слишком был не похож. Мысль о философе, мудреце представлялась абсурдом. Илья беззащитен, беспомощен, то же дитя. И уже сомневаться было нельзя. И путалось что-то. Мудрость не беззащитна, но русский мудрец…

Новорожденного уже приняло сердце. К тому же ленивый, опустошенный Илья не имел столько сил, чтобы пламенно, страстно любить, как ему предстояло любить, чтобы сдвинуться с места, дружба Андрея, как прежде казалось, теперь оказалось не то, поскольку дружба Андрея никуда не ведет, одна лишь любовь, а полюбит и двинет сюжет, иного выхода не нашлось. А тут ещё новость: он осознал, что о прежнем Илье неинтересно, скучно, не хотелось писать.

Да и новый был как будто лучше знаком. В нового легче вдуматься, вжиться. Он нашел его. Он может, он хочет писать.

Но нашел ли, нашел?..

Наконец он осмелился продолжать, нетерпеливо дрожа, однако работа не клеилась, может быть, оттого, что сердце приняло, а сознание всё ещё плохо мирилось с новорожденным Ильей, не находило подходящего слова, чтобы его рисовать.

Он твердил, повторял, только что не кричал на себя, что новый Илья должен быть мудрым, что и в первой части, если припомнить, там и сям намеки рассыпаны, что Илья не так прост, как теперь с абсолютной ясностью открылось ему, а всё равно слишком резким, внезапным был переход, так что нового с прежним не удавалось связать, и ещё, и ещё… может быть… по праву давности… прежний Илья укоренился в душе…

Тогда, озлившись наконец на себя, не сдержав нетерпения, он вывел просто, ни с того ни с сего:

«Однажды, возвратясь откуда-то поздно, он особенно восстал против этой суеты…»

Вышла неожиданная, пустоватая, однако довольно ловкая фраза. Он ощутил облегчение, точно она развязала, раскрепостила его.

Уже не обыкновенный лентяй по натуре, по стечению обстоятельств, несколько личных, а бездельник по принципу, постепенно отвыкший…

Э, да потом об этом, потом!

Так и пошло, как прорвалось, знакомое, близкое, стремительно и свободно пошло. Илья ворчал, облекаясь в старый халат:

– Целые дни, не снимая сапог: ноги так и зудят! Не нравится мне эта ваша петербургская жизнь!..

Андрей весело спрашивал, недослушав его воркотню:

– Какая же тебе нравится?..

И завязался сам собой спор, который был нужен ему:

– Не такая, как здесь.

– Что ж здесь именно так не понравилось?

– Всё; вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядыванье с ног до головы; послушаешь, о чем говорят, так голова закружится, одуреешь. Кажется, люди на взгляд такие умные, с таким достоинством на лице, только и слышишь: «Этому дали то, тот получил аренду». «Помилуйте, за что?» – кричит кто-нибудь. «Этот проигрался вчера в клубе; тот берет триста тысяч!» Скука, скука, скука!.. Где же тут человек? Где его целость? Куда он скрылся, где разменялся на всякую мелочь?..

Иван Александрович несколько сбоку, подобно задумчивой птице, полюбовался написанным и снисходительно ухмыльнулся, довольный собой:

«Что скажете, господин цензор, статский советник, кавалер орденов? Где же тут человек?..»

Он убедился давно-предавно, что во всем почти обществе, какой бы ни разглядывать кружок или круг, всё равно, сновали ловцы орденов и аренд, выгодной должности и богатой невесты, богатого жениха, проныры и сплетники, дельцы и несчастные жертвы мелких страстей, которых, поголовно, то есть чуть ли не всех, изломало соперничество, как геморрой или злой ревматизм, жажда денег иссушила одних, других та же ненасытимая жажда обратила в презренных скотов.

Что деловитый Андрей мог бы ответить наблюдательному Илье? Андрей, сам хлопотавший об арендах и тысячах?

Много ли склонность к сплетням или жажда иметь и владеть, лучше прямого безделья? Не порядочнее ли прямое безделье этих вечно пошлых, вечно ничтожных забот и хлопот?

Неопределенным, неясным предвиделся ему ответ не занятого такого рода запросами немца. Может быть, так:

– Что-нибудь да должно же занимать свет и общество, – у всякого свои интересы. На то жизнь…

Сообразил ещё раз, записал и прищурился.

Слишком замшелые, слишком всем известные оправдания пошлой жажды иметь, любой ценой, но иметь, хоть подлостью, хоть предательством, хоть воровством… Чем-то в этом же роде и он сам пробовал заглушить апатию, скуку, тоску, кукуя сперва в канцелярии, нынче в цензуре… Должно занимать что-нибудь?.. Не что-нибудь, нет! Обществу надлежит заниматься честным, разумным, высоким, общим благом по меньшей мере так, как своим. Не освещенная высшими интересами, всякая деятельность дрянь, суета, если не превращение человека в скота… то есть вследствие забвения светлых начал… Во что же ещё, когда светлые начала забыты?..

Он колебался.

Не дать ли так внезапно разговорившемуся Илье и ещё своих мыслей о жизни, кое-сколько от убеждений своих?..

Однако… однако… В таком случае Илья рисуется симпатичней и глубже, чем деловитый, холодный Андрей… прозвучит оправданием… в каких-то местах придется погуще накладывать тени… нехорошо, встанет искусство страдать… С другой стороны, любить поэтично и нежно способен лишь этот Илья, который явственно видит ложь и пошлость и скуку современной цивилизации, подобно Гамлету, который всюду слышит слова…