Меня увидел, сразу зашел внутрь. Может, тоже меня боится? А чего тогда спрашивал обо мне у Вальки? Каждый день подругу терзал. Но ведь и я хотела спросить, но боялась. И не спрашивала, терпела, пока Валька сама о нем разговор не завела.
Саня Глушенков, улыбаясь, сказал:
– Трофимова, ты прогуляла десять дней. Еще бы немного – место бы твое продал.
– Ой, Саня, да кто бы его купил? Кому ты его продашь, а?
Засмеялся.
– Не знаю. Аукцион бы объявил.
– Никто, Санечка, к тебе не сядет. Никто этого места не купит.
– Тю! Ты же купилась!
– Я? Потому что не хочу сидеть с Соколовским.
(Хочу, хочу, – заорало внутри.)
– Ну вот! А Соколовский – супермен. И если ты его на меня променяла, значит, и я чего-то да стою!
Санька смешной. Осанка, как у орангутанга. И шею держит как-то странно вперед. Отчего его голова впереди всего туловища, как у черепахи. А на личико он ничего, симпатичный.
– Сань, ты знаешь что? – говорю я и кладу руку на его спину. – Ты выпрямись.
Саня приосанился, голову поднял. Сразу стал выше.
– Вот так. Здорово! Да ты просто крутой мачо! – Я похлопала его по тому месту, где сходились лопатки. – А дома ходи с книгой на голове. Стройный станешь. И увидишь – к тебе валом будут валить девчонки.
– Правда, что ли?
– Да. Увидишь.
– Ладно, – Саня по привычке втянул голову в плечи и по-черепашьи медленно поплелся из класса на перемену.
Соколовский на меня не смотрел. Вообще не смотрел. Почему-у? В чем дело? Когда я увидела его на крыльце школы, у меня счастливая мысль мелькнула: может, он меня встречает. Но нет, оказывается, не меня. Может, он покурить тайком выбегал? Хотя он ведь не курит. Его вызвали к доске отвечать – он корпусом от меня даже полуотвернулся. Ладонью челку убирал, и мне казалось, что он этой ладонью от меня отгораживается, не может, не может, не может на меня смотреть. Или не хочет! Я тоже не могу, но все же искоса бросаю на него мгновенный взгляд исподлобья, вижу его ладонь и заливаюсь краской, а внутри меня что-то начинает томиться и ныть, сладко, так сладко, что мне становится стыдно. Я сложила на парте руки и опустила в них лицо.
– Леся, тебе плохо? – голос Власы-Дурасы надо мной.
Подняла голову, помотала: нет, нет, не плохо.
– Как ты себя чувствуешь? – математичка такая участливая. Может, она и не плохая совсем, зачем мы ее называем Дурасой?
Кивнула: хорошо.
– А то, может, сходишь в медпункт?
– Нет, спасибо, мне не нужно.
– Тогда возьми себя в руки.
– Я все-таки схожу в медпункт, – говорю через минуту. – Можно, Власа Григорьевна?
– Ну конечно, конечно… Иди.
Я вышла из класса и стала медленно спускаться по лестнице. Ага, пойду в медпункт, а что я спрошу у медсестры?
«Дайте мне таблеток побольше, таких, чтобы я не замечала нашего новенького. Мне от него что-то делается плохо».
«Как именно плохо? У тебя что-то начинает болеть?»
«Нет, ничего не болит, просто мне становится неспокойно. Что-то нервное, да? Дайте что-нибудь против нервов. Транквилизаторы… антидепрессанты…»
«У тебя от него депрессия?»
«Не депрессия, наоборот».
«Возбуждение?»
«Да, это вернее. Возбуждение. И еще я его боюсь».
«Выпей-ка ты валерьянки, девушка».
У мамы, кажется, есть валерьянка. Она иногда пьет, когда мы с ней поскандалим. Двадцать, нет, тридцать, сорок капель накапаю в воду и выпью. Может, перестану думать о нем. Я направилась к выходу из школы.
– Куда? – спросил охранник.
– Подышать, – я закашлялась, не нарочно закашлялась, в самом деле приступ напал.
– Что, воздуха не хватает?
– Да.
Ничего не сказал усатый дядька.
Я вышла на улицу. Моросил дождь. Шел с неба пунктиром, словно шагами. Я постояла под его тупыми холодными подошвами.
А вот Соколовского охранник не выпустил.
Он стоял у поста и ждал, пока я зайду. Тоже отпросился с урока?
– Леся!
Я шарахнулась от него на лестницу, выше, выше, скорее, скорее в класс!
– Леся, подожди. Ну подожди, Лесь!
Нет, нет, нет, не надо ничего.
Я влетела в класс, как будто за мной гнались враги.
– Что с тобой? – встревоженный голос учительницы.
– Ничего, – отрицательно трясу головой. – Все в порядке.
– Садись.
Он зашел минут через десять. Власа Григорьевна стрельнула глазами в него, в меня.
– Садись быстрее, – Соколовскому.
И снова на меня смотрит.
Сел на свое‑мое место, и с той стороны заработал магнит.
Ото всех отворачиваюсь, всех стыдно. Мне кажется, все знают, что произошло десять дней назад, все хихикают в спину.
Он меня тоже стал сторониться.
Встретились в коридоре, отлетели на два метра. Мой «отлет» независимо от меня происходит, мне вовсе не противно его видеть, но – страшно, но как-то по-особому страшно, не страшно в смысле «опасно», а страшно в том смысле, что вдруг снова это повторится, а это нельзя. Мне даже взглядом с ним встретиться боязно. Но почему он-то стал шарахаться? Что такого страшного он увидел во мне? Я, наверное, как-то неправильно устроена, ведь там все так сложно, если получается сложный ребенок. Не может быть, чтобы у меня, которая болеет ангиной по пять раз в году, было все так же, как у других, правильно и хорошо.
Но я заметила, что, шарахаясь, он все же смотрит на меня, смотрит глубоко и грустно.
После школы я отправилась домой одна. Валька ушла в другую сторону и даже не сказала куда. И тут за спиной я услышала глухой, непонятно почему глухой, голос Соколовского:
– Прости.
Он мимо пролетел и даже немного задел меня широким плечом. Я смотрела в его спину в красной куртке, на его длинные ноги в кроссовках с белыми задниками, и во мне колотилось сразу в двух местах, в сердце и там…
Я встретила его на крыльце своего дома. Он меня ждал. Я приложила магнитный ключ к домофону, и когда дверь запиликала, он открыл ее передо мной. Я влетела под его рукой. Без «спасибо» (за то, что открыл дверь), без «уйди, дурак» (за тот раз).
Он остался на улице. Я боялась, что он тоже зайдет, и сердце колотилось. Я хотела, чтобы он зашел. Чтобы обнял меня в темноте подъезда. Чтоб сердца рядом… Много хотела! Глянула в окно – специально сбежала к окошку с лестничной площадки: может, увижу красную куртку?
Шел, сутулясь, прочь, прочь от нашего дома. Руки в карманах. Школьный рюкзак на одном плече. Внезапно повернулся, посмотрел на мой дом, на окно, откуда я за ним наблюдала, я быстро спряталась за косяк. Прислонилась к стене, не дышу. Он меня увидел? Невозможно, расстояние слишком большое, уже далеко ушел. Но меня словно ледяной водой окатил его далекий взгляд.
Не хочу о нем думать. Но сильно бьется сердце, когда его вижу в школе, когда он смотрит на меня. Его взгляд убегает, и я от его взглядов убегаю, прячу глаза, а однажды сказала себе: не спрячу, не посмотрю вниз, что я как стыдливая невеста, я ему не невеста, я вообще никто, да пошел он… Он вообще не имел права так делать в палатке, он даже меня не спросил… И когда он взглянул на меня в очередной раз, я сощурилась и – в упор на него, закусив губу, сначала глазами: «Да, да, это я! Чего смотришь? Не узнаешь?»
– Чего смотришь? – спросила вызывающе.
Он покраснел как индюк и сам отвернулся.
В нашем городе в позапрошлом веке жил композитор. Очень талантливый, известный на весь мир. Так что мы тоже «могём». В доме, где он жил, теперь музей. Во дворе – старые кусты сирени. Ветки сейчас без листвы, и видно, насколько они густые – как серые огромные щетки с щетинками в разные стороны. Они тут, наверное, вообще с девятнадцатого века. На клумбах – засохшие цветы, припорошенные снегом. Летом тут, наверное, обалденно красиво, но на экскурсию нас повели сейчас, поздней осенью, перед снегом. Домик небольшой, сейчас у людей дачи крупнее, семья композитора была, видать, небогатой. И вот в этот небольшой уютненький дом мы пошли всем классом, потому что любой нормальный человек должен знать своих знаменитых земляков.
Мы с Валькой, как всегда, шли под ручку. Соколовский тоже присутствовал, а как же. Экскурсия была вместо классного часа, так что обязательно. Я старалась быть от него подальше. Но с той стороны, где он находился, по-прежнему работал невидимый магнит, он тянул меня в его сторону, и я прилагала немало усилий, чтобы сопротивляться. Наш класс поделили на две группы, потому что ни в одной из маленьких комнат весь наш дружный коллектив бы не поместился. Одна часть пошла в одну сторону, другая – в другую, с разными экскурсоводами. По кругу. Старинные диванчики без спинки, с узорными ножками в форме фантастических лап, стеллажи со старинными книгами, теперь они раритеты, а ведь тогда ими пользовались, как мы сейчас пользуемся своими книжками в красивых гламурных обложках… Массивные кожаные кресла, печи в искусных изразцах. На всем налет древности, который все на свете делает бесценным и притягательным. Фисгармония, на которой маленький композитор сочинял первые пьески. Стеклянные витрины с простыми документами семьи, которая совсем не представляла, что будет знаменитой и что письма и записочки будут разглядывать любопытные глаза потомков.
Под одним стеклом в витрине была записка, на которую никто не обратил внимания, кроме меня. Написана крупным почерком, похожим на почерк Соколовского, чем она меня и привлекла. Только начальные буквы были с завитушками, а на концах слов «Ђ» (ять)… Я наклонилась прочесть, что же написано в этой записке и осталась одна в зале. Наша половина класса уже прошла в «детскую» вслед за молоденькой девушкой-экскурсоводом.
«Надя, прости, я виноват был сегодня» – вот что было в записке.
За что извинялся юный композитор перед сестрой Надей, было непонятно, и я думала о том, что «прости» – это тоже волшебное слово, как и «пожалуйста», и мы тоже почему-то стесняемся его говорить. Соколовский передо мой извинился, сказав «прости», пролетев мимо, как ветер, и мне надо простить! Надо простить!