Это Валька сказала ему, что я задержалась в школе. Поэтому он ждал меня со своим коняшкой. Она говорит, что мы влюбились друг в друга. Она говорит, что я стала ненормальной, она не понимает, что со мной происходит. Я все делаю наоборот. Радуюсь, когда его вижу, а на моем лице злость, радость куда-то в живот прячется. Хочу, чтобы он меня проводил домой, а когда он это предлагает, говорю «Не надо» и убегаю. Я краснею, бледнею, зеленею, синею – все при виде Соколовского, особенно когда он непосредственно ко мне обращается. Я даже иногда не понимаю, о чем он говорит. Вчера я послала его к черту, а оказывается, он просто хотел донести мой тяжелый рюкзак от кабинета химии на физику. Позавчера он открыл в классе окно, а я закричала, что холодно. Он его снова закрыл. А ведь и правда было жарко, и я сама об этом Вальке сказала за пять минут до того, как он распахнул оконные створки.
Он донес до стола мой горячий чай в буфете, чтобы я не обожгла пальцев, а я взяла и переставила стакан на другой стол около раздаточной стойки и долго дула на обожженные пальцы.
– Ну и всяко разно так, – сказала Валька, прищурив глаза. – По-моему, ты все делаешь назло ему! Тебе надо в больницу, – добавила подруга в следующую минуту, – по-моему. В психушку, – уточнила.
Она права?
Права, конечно! Я согласна, согласна, только что я могу поделать?
Сама Валька заболела. Вчера она чихала, и в основном на меня – на всех переменах, так что и у меня простуда не за горами – я заражаюсь мгновенно, даже по телефону могу. А вчера мы с ней общались лично, и на телефоне я висела около часу. Отчим подошел и ласково отобрал трубку – ему нужно было куда-то звонить. Я схватилась за мобильник, но потом подумала, что и уроки нужно поделать, и Вальке дать отдых – чихает, бедняжка, каждую секунду, пора ей в постель с грелкой. И шарфиком горлышко перевязать.
Когда я на следующий день зашла с переменки на алгебру, то увидела, что из учебника выглядывает лист. Закладка? Ее не было тут раньше!
– Сань, ты чего мне подложил?
– Я-а? Ничего!
И правда – зачем ему? Он может мне просто сказать, что хочет, а не подкладывать записки в учебники. Глушенков такой простецкий. Над каждым пустяком смеется. Палец ему покажи – захохочет!
Я вытащила записку. Почерк незнакомый. Крупный. Мужской. Я сразу поняла, что это Соколовский! Больше некому! Сложила лист вчетверо и убежала читать в коридор, а то Саня что-то мне уже говорил в ухо и смеялся. Мешал. Власа Григорьевна еще не в классе, звонок на урок только-только прозвенел, я успею прочесть!
Леся (от слова ЛЕС). Стоит отличная погода (ПОСЛЕДНИЕ ДНИ). Нас ждет Природа (с большой буквы). После уроков поедем за город? (ПЖСТА!)
«Пожалуйста» – слово волшебное. С детства известно. Отказывать нельзя после «пжста». И эти скобки… Слова в скобках говорили больше, чем остальные. Мне очень понравились слова в скобках, у них всех были свои домики, свое пространство.
Автор сидел на своем – прежде моем – месте. Готов к уроку. Учебник алгебры, толстая тетрадь. Руки сложил перед собой. С ума сойти. Как первоклассник. Я зашла в класс и пока шла на свое место, несколько раз взглядывала на него. На него – в окно. На него – в сторону. На него – в пол. Он смотрел на меня как собака. Ждал моего взгляда, как подачки. Взгляд снизу. Сни-зу!!! А раньше был сверху. Потрясающе! Большой, красивый, а смотрит заискивающе. На меня! Обалдеть. Почему-то сейчас мне показалось, что Валька права – он влюбился. В меня. Конечно, я была не против, если бы меня кто-нибудь полюбил. А кто против любви? Есть такие? Да? Не знаю, есть или нет, но раньше такие были. Я такая была. Недавно совсем. Я не верила в любовь, еще в сентябре не верила, в аэропорту не верила, я психовала и прощалась с жизнью, когда у меня началось это дело. Вот тогда я думала: не полюблю никогда никого… И вот! Прошел только месяц! Ну пусть полтора! А я уже другая. Да, я думала, что это когда-нибудь да случится, я полюблю, и меня полюбят, но чтобы вот так, сразу, в десятом классе, в самом начале учебного года? Как-то я не была к этому готова.
Он влюбился… И я вляпалась туда же, в любовь, как в лужу, но я еще не могла в этом признаться, сама себе не могла. Может, начинала влюбляться – с этим я была пожалуй что и согласна. Прямо на ровном месте влюбиться… На ровном месте – в яму – ух! Или не в яму, а к облакам?..
Туман был внутри меня, такой же плотный, как тогда, осенним утром в аэропорту.
Я кивнула Соколовскому. Да. В лес. На Природу.
Он возликовал.
Поставил локти на стол, сжал пальцами голову, наклонился над партой, лица не видать, волосы торчат из сжатых кулаков, как черные перья.
Я села к Сане Глушенкову, со смехом рассказывавшему мне о том, что у него сломался карандаш.
Вошла Власа Григорьевна.
Сердце бухало так, что я боялась: Власа-Дураса подойдет и спросит, что это у нас на парте стучит.
С ужасом ждала, что кончатся уроки, и мы поедем на мотике на Природу в последние дни перед снегом.
Ждала с ужасом и ликованием.
Одно было плохо. Я чувствовала, что все-таки заразилась от Вальки – в горле першило. Но пока еще я не чихала, только иногда предательски хлюпал нос. Я согласилась поехать с ним на природу и теперь винила себя за это. А вдруг я уже точно заразилась от Вальки, и теперь буду передавать ему микробы. Он ведь захочет снова поцеловаться? А я? А я этого не захочу? Я уже сейчас этого хочу! Ужас, как хочу! У меня щекотит губы. Но как ему сказать – начинаю болеть?! Разве можно? Он просто умрет, если я откажусь. И я тоже умру, если откажусь. И вообще, нельзя же все время быть девчонкой-наоборот! А заболею – пусть! И если он заболеет – ничего, переживем мы кашель и сопли!
Соколовский привез меня в бор.
У нас великолепный лес. С рыжими стволами сосны. Шепчутся соседка с соседкой, а когда налетает ветер, то возмущаются хором. Под ногами мох – ягель. Белый. Кружевной. Если рассматривать его, опустившись на корточки, он похож на миниатюрные купы деревьев в парках. А поверху этих моховых деревьев чуть-чуть инея. Уже были первые заморозки. И мох сверкает на солнце алмазами.
Выходим на луг. У нас прекрасные травы. Сейчас они разноцветные: красные, желтые, розовые. Верхушки седые от инея. Каждый колосок в серебряной шапочке. Каждая травинка – в хрустальном футляре.
Брели мы лугами – парень и девушка, брели, вцепившись в руки друг друга, как бы опасаясь, что нас разлучат. Иногда он подтягивал меня к себе, и мы целовались. Поцелуи были особенно вкусны посреди морозной седины. Когда мы разъединялись и дышали, трубочкой вытянув губы, из них шел пар. Мы брели, никого не боясь: ни учителей тут не было, ни мамы с отчимом Ромой, ни даже Вальки. Мы дышали тем воздухом, который лет через сто будут продавать в аптеках. У меня даже в горле перестало першить.
Мотик мы оставили у палатки. Соколовский зачем-то разбил палатку на границе леса и луга. Когда мы вернулись к ней, Соколовский развел костер с одного язычка зажигалки и вскипятил чай в котелке. Воду набрал из родника – крошечной струйки, пробирающейся через корни и коряги в лесу. Эта струйка напоминала тоненькое серебряное горлышко, еле-еле звенящее, то есть звонко шепчущее что-то окружающим соснам. Как малыш: «Слушайте, слушайте, я звеню, это я звеню, я!» Сережка побросал в закипающую воду мяту и листья брусники. Сейчас он не предлагал никакой «Орбит». Никакая мятная жвачка не сравнится с настоящими листочками мяты. У него было две эмалированные кружки, сахар в бумажных трубочках, которые в кафе подают к чаю-кофе. Ко всему подготовился! И место он знал, случайно же родник не найдешь. Как же он журчит тихо-приятно! До чего же вкусен родниковый, с травами, чай! Он пах мятой, и все кругом было мятное, прохладное. Казалось, что и родник пахнет мятой. И сосны. С рыжими стволами с болтающимися туда-сюда ветками. И палатка тоже была мятная, в ней пахло мятой, мы забрались в нее после вкуснейшего чаепития. Уже чуть-чуть наступал вечер. Наступал на землю, на луг, на палатку голубыми шуршащими, как сухая трава, бахилами.
– Давай отдохнем, – предложил Соколовский.
– Давай. Только я не устала. Нисколько!
Он поцеловал меня мягко и мятно.
– Все равно – отдохнем, полежим, Леся…
Он сказал это «Леся» нежно и тихо, как будто родник звенел.
– Давай, – мне так страшно-страшно стало, когда он сказал: «полежим, Леся…» И сердце заколотилось, как будто «полежим» означало сейчас что-то совсем другое, более глубокое, а не просто лежать – на боку, на спине. Совсем это было другое слово. Не знаю, как объяснить.
– Иди сюда.
– Я тут.
Уткнулась ему в шею. Его родинку на щеке пальцем потерла. Не нарисована, нет. Настоящая. На стволе одной сосны я увидела капельку янтарной смолы. Она украшала дерево. На рыжем – янтарь. Так и родинка украшала Соколовского.
– Не холодно?
– Нет. Очень тепло.
Шепчу. Почему-то шепчу. Как родник.
Он прижал меня к себе. Крепко-крепко. Наши куртки зашуршали, смялись. Я чувствовала на себе его дыхание. Мое сердце билось. Он расстегнул свою и мою куртку. Я услышала, как громко затрещали молнии. Теперь мое сердце билось о его сердце. Мы живые. Тук-тук. Часто. Тук-тук.
Тук-тук, а тихо. Птичка тенькает за капроновой стеной. Тук-тук… Тень-тень… И все равно тихо. По-природному тихо. Хорошо тихо. Руки его подлезли под полу моей куртки. Тронули мою грудь. Я поняла, для чего мне грудь. Чтобы ее гладил Соколовский. Пусть. Это для него. Почему сердце так громко стучит?.. Его рука нащупала мой живот. Она стала мять живот, а рот искал мои губы. Нашел. И я не сделала попытки убежать, уползти. Зачем? Мне не хочется. Мне хорошо. Мне так хорошо, как никогда не было в жизни. В палатке уютно. Сверху сквозь нее просвечивает небо, сбоку – догорающий костер. Я закрыла глаза. В животе что-то сладко ныло. Потом рука его опустилась ниже. Я замерла. Почувствовала, как его трясет. Открыла глаза и встретилась с ним взглядом. Его глаза были дикие, казалось, что он ничего не понимал. Он встал на колени, отодвинул меня повыше, так, что моя голова коснулась скользкого материала палатки, повернул на спину, рукой властно, но нежно сдавил грудь – один раз, другой, третий… Какие у него сильные руки… и нежные руки… вот как – сила бывает нежной. Я и не знала… Под полом палатки хвоя. Соколовский, прежде чем ее поставить, столько нарубил лапника. Так вкусно пахнет. Нежные руки, нежные пальцы…