Из черной тарелки радио тревожно летит: «От Советского Информбюро…»
Проигрыватель напевает: «Льет ли теплый дождь, падает ли снег, я в подъезде против дома твоего стою…»
Магнитофонные бобины хрипят: «Эх, ребята, все не так. Все не так, ребята!»
На третьем этаже слышны гаммы под неуверенной детской рукой. Педантичный голос приходящей учительницы монотонно бубнит: «и-раз, и-два, и-три…»
А из Лелиных окон несутся ликующие крики: «Го-ол! Го-о-ол!» — дядя Миша с соседями смотрят футбол.
Облокотившись на подоконник, выглядывает из окна бабушка Лиза, следит, чтобы с трехлетней Ниной, разложившей на траве кукол, ничего плохого не случилось.
И плывет старый дом, как корабль, качаясь по волнам памяти, вздымая белые тюлевые паруса…
Тугая заржавевшая пружина подалась, и дверь, впустив их в подъезд, захлопнулась. В подъезде было темно, но Нина, наизусть помнившая полустертые ступени, уверенно поднялась по лестнице, одной ладонью лаская деревянные перила, а другой крепко держа Гришу за руку.
Квартира была не заперта. После промозглой уличной сырости внутри неожиданно оказалось тепло: видимо, забыли отключить горячую воду, и батареи парового отопления вхолостую обогревали пустынное жилье. Нине на секунду показалось, что дом решил их согреть.
В квартире было чисто. Аккуратная Века напоследок тщательно вымела желтые плашки паркета и даже прислонила к стене в углу стертый веник, словно собиралась вернуться.
Пустые стены с выцветшими обоями хранили прямоугольники первозданных ярких красок, которые когда-то были прикрыты картинами. Нина шла вдоль стен, касаясь их рукой: вот здесь висел пасторальный пейзаж с отарой овец, освещенных красным закатом; здесь — портрет никому не известной молодой матери с младенцем на коленях; здесь — ирисы, вышитые неумелой рукой мамы; здесь — искусные вышивки бабушки Лизы.
В углу по-прежнему стоял древний буфет, слишком громоздкий для современной малогабаритной квартиры, переживший три революции и дождавшийся хозяев из эвакуации. Украшенный кокетливой резьбой и цветными стеклышками многочисленных дверок, он был все так же крепок и надежен. Когда-то в его недрах хранились посуда и столовое серебро, а в самом большом отделении, надежно укрытом глухими дверцами, обычно на двух-трех блюдах лежали бабушкины пироги и печенье.
Справа, в узком отделении, Века держала первую клубнику, посыпанную сахаром. Сюда, привлеченные запахом, милитаризированным нескончаемым строем шли черные муравьи, а Века ставила на их пути розетки из-под варенья, наполненные разведенной борной кислотой.
Открытые полки устилались накрахмаленными салфеточками, на которых красовались «предметы роскоши». К ним относились фарфоровые игрушки: заяц-футболист, занесший лапку над ожидающим удара мячом; девочка-швея, прилежно трудящаяся над тканью более полувека; эскимос с рыбой, намного превышающей размеры счастливого рыбака; просто ежик; тигр, крадущийся в невидимых джунглях.
В центре когда-то стояло главное украшение: медная женская фигурка, которую почему-то называли Хозяйкой Медной горы, крепко держащая обеими руками у себя над головой зеленую вазу с волнистым краем. К приходу гостей вазу обычно наполняли фруктами, причем непременно с одной стороны якобы непринужденно свешивалась виноградная гроздь, придающая завершающий штрих общей картине и выполняющая роль аллегории изобилия.
В нижних отделах хранились прозаические банки со скучными крупами и скромная каждодневная посуда. Парадная, надменно ожидающая своего звездного часа, гордо стояла за стеклянной дверцей в отделении слева. Хрустальные графинчики, вазы, рюмки и прямоугольные блюда обычно не выставлялись напоказ, но, поставленные на белую скатерть по случаю большого приема, тут же начинали обрадованно сверкать резными гранями, отражая свет электрической лампочки, сияющей из-под шелкового оранжевого абажура.
Напротив буфета стояла старая тахта, много лет назад сломавшая ножку, которую заменял деревянный протез-чурбачок. Экономная Века тахту все же оставила, застелив ее на прощание вытертым, но чистым и даже заштопанным покрывалом.
Верная тахта приняла Нину и Гришу, послушно поддавшись мягкими пружинами, уплыв вместе с ними далеко-далеко, туда, где нет разлуки, где целую вечность длится нежность, где перехватывает дыхание от бесконечных поцелуев, где печаль и страсть сливаются воедино.
Где-то над их головами глухо хлопала забытая форточка. И надо бы встать, закрыть надоедливую створку, но не было сил оторваться друг от друга…
Глава двенадцатаяОтпусти народ мой…
В воскресенье Нина проснулась, как всегда, рано. Дети, трехлетняя Лиза и семнадцатилетний Илюшка, спали в своих комнатах. Никогда не умевшая вскакивать, едва открыв глаза, она сонно потянулась. Какое блаженство — никуда не спешить.
Нина лениво скользила взглядом по спальне. Андреевская церковь привычно возносилась в предгрозовое небо с акварели на стене. Счастье, что они не поддались повальной моде на евроремонт, обезличивающий дом и делающий его похожим на другие, как оловянные солдатики из одной коробки. Эти сверхсовременные ремонты изгоняли из стен душу и лишали старых вещей, устоявшегося беспорядка, навсегда вытравливая память о грустных и веселых событиях в жизни семьи.
А теперь еще приспособились выбрасывать книжные шкафы вместе с содержимым, заменяя их хрупкими горками, в которых, наряду с фарфором, выделялась полка для нескольких книг. Но только чтобы обложки непременно гармонировали с цветовым решением комнаты. И что это за дом без книг? Все равно что без детей. Без любви. Без тепла.
Нине иногда казалось, что в стерильно-модерных домах, с интерьером, тщательно продуманным дизайнерами, невозможно испытывать нормальные человеческие чувства. А у нее все не так. Вещи новые вперемешку со старыми, к которым прикипело сердце. С ними связано столько воспоминаний…
— Опять решаешь вселенские проблемы? — в приоткрывшуюся дверь заглянул муж. — Вставай, соня. Кофе готов. Или тебе сюда принести?
— Нет, спасибо. Сейчас приду.
Из кухни действительно распространялся «чарующий аромат настоящего кофе», как с маниакальной настойчивостью через каждые полчаса восторгался с экрана стареющий актер-супермен.
Нина нашарила под кроватью тапки, накинула уютный махровый халат и, позевывая, поплелась в кухню. Утренний ритуал наслаждения кофе, сваренным мужем по его личной технологии из свежемолотых зерен (а не растворенный из пережженного порошка, который предлагался с экрана. Интересно, а сам актер его пьет?), был завоеван в многолетней борьбе за право посидеть пятнадцать минут в тишине. Дети, периодически пытавшиеся заявить свои права, беспощадно изгонялись и в конце концов смирились с тем, что родителей в это время лучше не трогать.
Это были лучшие минуты. Скоро все проснутся, каждый начнет требовать внимания и немедленного разрешения насущных вопросов. А пока можно спокойно сидеть и разговаривать.
Телефонный звонок, неожиданный в такую рань, вызвал чувство досады. Кому это не спится? Нина недовольно посмотрела на мужа. Может, не брать трубку? Но звонки настойчиво разрывали утреннюю тишину. Пожав плечами, красноречиво кивнула на аппарат: «Отвечай, теперь уже никуда не деться». Муж взял трубку:
— Да! Слушаю!
Некоторое время он действительно слушал невидимого собеседника, а на вопросительный взгляд Нины недоуменно поднял брови: мол, понятия не имею, кто бы это мог быть.
— Да, квартира Пастуховых. Кто-кто?
Муж прикрыл ладонью трубку и, понизив голос, сказал:
— Ничего не понимаю. Кто-то с ужасающим акцентом. Какой-то иностранец. По-моему, это тебя. Наверное, из-за монографии.
— Алло! — сказала Нина и, поскольку в трубке клубилась глухая тишина, еще раз повторила: — Алло!
— А мне нужна Нина… — неуверенно произнес мужской голос.
— Ну я, предположим, Нина, — бодро ответила она и вдруг, по какому-то наитию, добавила: — Нина Одельская.
Пауза. Молчание. Тишина. Эй, да есть там кто-нибудь?
— Это Гриша. Гриша Зильберман. Ты меня помнишь?
Помнит ли она?
— Как ты меня нашел?
— Долго объяснять. Искал…
— Гришка! Ты где?
— В Чикаго. Как ты? Ты замужем? Это твой муж со мной разговаривал?
— Да.
Сердце Нины глухо ухнуло вниз. Гришка! Как с того света…
— А дети у вас есть?
— Двое. — Нина заставила себя говорить ровным тоном, несмотря на пересохший рот и переставшие слушаться губы. — Младший, Илюшка, в этом году школу заканчивает. Скоро выпускной. А старший — Борис. Ему… Ему уже двадцать семь.
Нина на ходу убавила Борьке три года, не желая свести свою жизнь к банальной мелодраме, и печально посмотрела на мужа. Сергей грустно улыбнулся. Все понял. Понял, что звонит Гриша.
Тогда, в семьдесят пятом, встретив свою бывшую одноклассницу в коридоре Владивостокского университета, он страшно обрадовался: ведь ходил за ней тенью еще в школе, не решаясь признаться. А потом, заметив, что похудевшая и подурневшая Нина истерзана неведомой бедой, заставил рассказать обо всем. Когда узнал, что она ждет ребенка, уговорил расписаться.
Нина, вначале безразлично слушавшая его пылкие тирады, неуверенно согласилась. Аргументы были убедительными: «Хочешь называться матерью-одиночкой? Чтобы тебе кости перемывали? А что с твоей мамой будет? А у ребенка в метрике будет позорный прочерк? Что ты ему скажешь, когда он вырастет?» И так далее.
Нина и сама это кино крутила беспрестанно. Выхода, казалось, не было. Прервать беременность, как это делали некоторые девочки, не могла. Панически боялась боли. К тому же суеверно думала, что ребенок — единственная тонкая нить, которая не позволит Грише раствориться, уйти навсегда, не вернуться. Если бы мама была рядом… Нет, даже маме об этом говорить нельзя. Это ее просто убьет.
Расписались. Нахлебались — выше крыши. Сначала снимали комнату в избушке на курьих ножках на окраине Владивостока. Потом университетское начальство сжалилось, дало им клетушку в студенческом общежитии. Сережа учился на четвертом курсе биофака и подрабатывал где только мог. Нина умудрилась даже академ не брать — передавали Борьку, спеленутого тугой колбаской, как эстафету — с рук на руки. Спасибо однокурсникам, составили расписание добровольных нянек и по очереди прогуливали лекции, переписывая потом до полуночи конспекты. Когда Нина перестала кормить грудью, Борьку отвезли верной Веке, постаревшей, но по-прежнему преданной.