Впрочем, мне почти ничего не пригодилось.
Я сразу почувствовал… да, я, человек рациональный, открыто говорю, я именно почувствовал: что-то на окраинной улочке разительно поменялось за последние часы. Что-то сгустилось в её тяжёлом воздухе – неуловимое, но неприятное. К тому же похолодало; по пути я то и дело поднимал воротник, прятал в рукавах ладони и жалел о забытых перчатках. Даже нежное кружево изморози на траве не приковывало любующийся взгляд, а вселяло беспокойство. Мир замер, истончился и стал очень, очень хрупким, точно весь состоял теперь из костей старика. Разрушить его могло любое резкое движение.
Кое-что мне удалось подметить без всяких шестых или седьмых чувств: над улицей висела поразительная тишина. Да, сегодня в верхней точке дня там было тише, чем вчера поздним вечером. Я не различал ни голосов взрослых, ни смеха детей, ни рёва домашней скотины, ни скрипа колёс чьих-нибудь телег, ни даже стонов качающихся веток. Ветер спрятался вместе с живыми существами; спряталось, казалось, всё.
Половина дома, занимаемая доктором, встретила меня пустотой; на стук в дверь никто не ответил. Но когда я уже недоумённо и сердито заозирался, Капиевский показался на противоположном крыльце – там, где намедни сидела с глиняными кружками весёлая, уставшая за день семья. Я приветствовал его; он, бледный и осунувшийся, кивнул и крикнул:
– Наконец-то! Идите-ка сюда, друже!
Приблизившись, я укоренился во впечатлении: Капиевский выглядел неважно, хотя спиртным от него по-прежнему не разило. Но седеющие волосы были не расчёсаны, рубашка совсем помята, а глаза сильно покраснели. Доктор посторонился, давая мне подняться по ступеням, и с присвистом втянул через широкий нос немного холодного уличного воздуха. Видимо, облегчения это ему не принесло. Опухшие веки изнурённо дрогнули.
– Вы не спали? – участливо спросил я, поравнявшись с ним. – Что произошло?
– Вы просили… – он хмуро повернулся спиной, – звать вас на такое. Вот я и позвал. Идёмте поскорее.
Под нашими ногами простуженно заворчали отстающие половицы. Идя через дом, довольно добротно обставленный, я отметил, что все занавески задёрнуты или полузадёрнуты, а где-то закрыты ставни. В угловой комнатушке на полу сидели две девочки, которые пугливо посмотрели на меня и прижались друг к дружке. Капиевский повёл меня дальше, пока наконец мы не оказались в одном помещении со взрослыми хозяевами дома.
Комната была детской – об этом говорили и цветные покрывальца на трёх кроватях, и светлые занавески, и разбросанные, грубо сшитые игрушки. Среди них выделялась кукла – одна-единственная, с длинными светлыми волосами из льна, с фарфоровым личиком, в модном синем платье, привезённая если и не из столицы, то из какого-нибудь немаленького города. У моей младшей такая же, правда, черноволосая. Трудно сказать, почему именно кукла приковала мой взгляд в первую минуту; впрочем, я быстро о ней забыл.
Мужчина и женщина с простоватыми, но приятными лицами стояли над кроватью, где лежала девочка – сестра двух мною только что увиденных, очень на них похожая. Девочка была неестественно бледна; серые глаза её едва поблёскивали из-под опущенных ресниц. Ужасное подозрение осенило меня, и я, взяв Капиевского за рукав, посмотрел ему в лицо.
– Это ведь не…
Но он сразу разрушил мои надежды.
– На её шее были следы. Потом исчезли. И поверьте, я был трезв.
Он сказал это тихо, но родители девочки нервно обернулись. Их погасшие взгляды мазнули по мне и, как под действием некоего магнетизма, вернулись к дочери. Я подошёл и приветствовал их на немецком, потом на всякий случай ломано на местном, но они уверили меня, что перевод не требуется. Девочка глядела в потолок. Моего появления она не заметила. Я попросил раздвинуть занавески или принести свечу, и мне ожидаемо отказали: больная плохо реагировала на свет.
Пока я щупал ей лоб и руки, мерил пульс, приподнимал голову и изучал шею, мне вкратце рассказали, как прошла ночь в этом доме. Оказалось, сёстры маленькой Марии-Кристины, Ева и Анна, к полуночи проснулись от непонятного им самим страха, вполне, впрочем, естественного для детей в тёмное время суток. Они захотели поспать у матери, что и сделали, попросившись к ней в постель. Мария идти отказалась. Мать пролепетала:
– Она никогда ничего не боялась, даже молнии!
Как моя младшая, поздняя дочь. И даже зовут их почти одинаково.
Остаток ночи ничем необычным не ознаменовался, но утром третью сестру нашли такой, какая она лежала передо мной, – белой, изнеможённой, почти онемевшей. Она произносила только несколько слов: «окно», «облака», «земля» и «кукла» – то подряд, то по отдельности. Капиевский, как и я, не обнаружил при осмотре ничего, что говорило бы о лихорадке, отравлении, травме черепа или ином недуге, способном так быстро и пагубно повлиять на состояние сознания и тела. Оба мы прекрасно помнили, что вчера вечером все три девочки одинаково цвели здоровьем и казались очень оживлёнными. Теперь же передо мной предстал мотылёк, успевший побывать в страшных сетях паука.
– Окно…
Мать девочки всхлипнула. Всякий раз, едва звучало: «Окно…», женщина шла и приоткрывала его, впуская холодный воздух, или наоборот, закрывала. Механическое действие не несло смысла, не облегчало состояние больной, но, возможно, переросло в некий ритуал: «Пока я буду делать это, она не умрёт». Мать снова медленно, как во сне, пошла притворить раму. Отец и Капиевский говорили у выхода, обречённо косясь иногда в мою сторону. Я, содрогаясь от жалости, склонился над еле дышавшей девочкой и положил ей на лоб ладонь.
– Может быть, ты поговоришь со мной, маленькая принцесса? – Я понадеялся, что немецкий язык она знает. Родители наверняка учат ему детей в надежде, что однажды те заимеют лучшую жизнь. – Я хочу с тобой познакомиться. Ты меня помнишь?
Я сомневался, что меня слышат, но девочка вдруг шире открыла огромные глаза, такие же пустые, как у Анджея Рихтера. Я различил там ту самую Бездну, которой пугал меня Вудфолл, вот только трактовал я её совсем иначе: как тень притаившейся в изголовье Смерти. Я стиснул зубы, гадая, сколько ещё она будет просто стоять, смогу ли я помешать ей. Надежды были слабы, но, оглядев моё лицо, девочка внезапно заулыбалась.
– Помню, – прошелестела она. – Вы смешной друг нашего толстого доктора.
Капиевский не выглядел толстым, скорее могучим. Впрочем, он всё равно был занят разговором и не узнал об этой забавной несправедливой инсинуации. А ещё мы не были друзьями – и едва ли когда-нибудь подружимся. Но спорить я не стал.
– Мария-Кристина… – с усилием выговорила она своё имя и добавила подаренный мной титул: – Принцесса Мария-Кристина.
Как ни странно, я часто вызываю расположение у незнакомых детей; так было всегда, и я давно не ищу тому причин. Хотя в моей физиономии мало что может располагать, не нос же, напоминающий о хищных птицах? Так или иначе, я радовался тому, что она держится в сознании, вцепляется, как может, в мой голос. Я улыбнулся в ответ и горько прошептал:
– Что же с тобой стряслось, как тебе помочь…
На самом деле я обращался не совсем к ней, не надеясь ни на какие объяснения от столь маленького ребёнка, но она вдруг приподняла подрагивавшую руку и прижала к губам пальчик. Во взгляде впервые мелькнуло что-то действительно осознанное.
– Вы славный. Я открою вам тайну. Хотите?
Лоб был холодным, но бред порой начинается и так, без высокой температуры. И всё же я кивнул, чуть наклоняясь и старательно изображая заинтригованность.
– Очень интересно послушать…
Девочка прикрыла глаза и выпалила – быстро, по-моравски глотая окончания:
– Айни. Ко мне приходила Айни. Она позвала меня с собой. Она теперь тоже принцесса – только там, не среди нас. Красивая. Совсем как моя кукла.
Слишком много слов, слишком много сил. Мария-Кристина снова захрипела, зажмурилась, хватая ртом воздух; на ресницах у неё заблестели слёзы.
– Она там больше не несчастная. Но мне так страшно идти туда… я не захотела.
На миг она открыла глаза, и – я готов был поклясться – радужки залила тёмная насыщенная синева, близкая к черноте. Тут же наваждение пропало.
– Не бойся… ничего не случится. Тебя никто не заберёт.
Но я говорил, не зная, в чём её уверяю и имею ли на это право. Когда она совсем затихла, я отстранился и вымученно, презирая сам себя, сказал:
– Я вряд ли смогу сейчас помочь. Я не понимаю, что с ней. Наблюдайте состояние, держите меня в курсе, и… мне очень жаль.
Никто не ответил, но девочка вдруг снова подала голосок:
– Пусть ко мне зайдёт священник, потом, попозже. Я… люблю его.
Мать с мольбой посмотрела на меня; ноги её подкосились.
– Доктор, может быть, всё-таки… вы же из столицы… вы…
– Я слышал, втирания ртути помогают от всего! – встрял и отец. – У нас есть! Вы…
– Не от всего, – грустно возразил я. – Более того, они часто опасны. Ни в коем случае не делайте ничего подобного. Лучше дайте ей поспать, поите горячим, чтобы ушёл озноб, и пустите сестёр: пусть попробуют развеселить её. Иногда в простоте – сила.
Не подобрав ответа, мать заплакала. А я, стоящий истуканом, так и не смог произнести очевидное: возможно, сердце – ведь нет сердец зорче детских – подсказывает малышке, что она вряд ли уже попадёт хоть на один земной молебен. Погладив спутанные волосы умирающей принцессы и оставив немного укрепляющего бальзама – скорее родителям, чем ей, – я вышел на крыльцо и едва удержался от того, чтобы привалиться к деревянной опоре. В горле стоял ком. У меня не было врачебных неудач очень, очень давно. Эти две – с юным часовым, с малюткой – усугублялись тем, что я не смог и побороться за ускользающие жизни. Я лишь смотрел, притом даже не видя; мне будто завязали глаза, и давящую повязку бессилия я осязал на своей раскалывающейся голове. Она на мне и ныне.
Капиевский вскоре присоединился ко мне на улице и аккуратно притворил дверь, – провожать нас, разумеется, не вышли. Не говоря, мы прошли вдоль дома ко второй, докторской половине, и там я опять понуро остановился. Капиевский пристально посмотрел мне в глаза. Там не читалось упрёка, одна затравленная обречённость. «В