Настроение моё не было бесповоротно мрачным, однако я не испытывал и подъёма, что неизменно приходил прежде, стоило ветру перемен лихо повеять в мою сторону. А ведь я привык к его дуновениям с далёкой юности в Лейдене; волею судьбы я узнал многие уголки Европы, от Амстердама до Брюсселя, пока наконец не нашёл приют в Австрии. И хотя поводами были то гонения на католиков, то трещащие по швам финансы, путешествия и новые встречи разжижали и горячили мне кровь; даже сейчас, сходя по склону лет, я не скажу, что она загустела и остыла достаточно, чтобы я перестал радоваться новизне. Врачи Вены не зря говорят, как важны перемены для нашего организма, ума и духа, и пусть даже они стали повторять это за мной, как учёные птицы, правда остаётся правдой: сидящий на месте неумолимо каменеет и зарастает мхом.
Так или иначе, в послеполуденные часы омерзительной дороги я не слишком радовался. Утешало меня лишь напоминание: в целом впереди прелюбопытное путешествие – в забытый богом и малоизвестный большинству австрийцев край на востоке Моравии. Я и раньше догадывался, что по укладу места эти столь же далеки от столицы, сколь близки, например, к трансильванским территориям, полвека назад отошедшим по Карловицкому миру под нашу власть. Последние события укоренили меня в этом убеждении, да и весь двор заставили признать: Моравия ютится под лапой габсбургского льва давно, но осталась дикаркой – и далеко не в лучшем, не в невиннейшем смысле слова.
Просто удивительно, сколь двояким оказался трофей прошлых побед – тенистые чащи, вёрткие речки, нежные виноградники и невысокие, но протяжённые хребты, изглоданные тёмными пещерами. Двулико всё, что среди них прячется и творится; двулики все, кто поёт чудны́е песни, молится в церквушках, украшенных костями, и боится странных вещей. Это и не могло кончиться хорошо – такое смешение языческого мракобесия и христианского света. Впрочем, уверен, что те слухи и страхи – лишь невежественное заблуждение, я без труда докажу это, не затратив и пары недель. И, может, когда коллеги всё же присоединятся ко мне, им уже нечего будет делать.
Я снова обратил взгляд к окну и, чтобы не расточать времени, принялся собирать воедино всё, что знал как о конечном пункте, так и о цели моего предприятия. Попутно я припоминал и подстегнувшие путешествие сомнительные обстоятельства – они заслуживали повторного обмозгования. Решение было верным: маяться скукой я перестал. Ну а в нынешнюю запись я уже выношу плоды тех размышлений, пока они сравнительно свежи.
Что ж. Каменная Горка, городок на границе с Богемией. Население – едва в три сотни жителей. Глухой край среди термальных потоков, цепей разнообразного рельефа и густых смешанных лесов. Провинция, идиллическая и простодушная, не чета блестящей Вене и даже её более невзрачным сёстрам поменьше. Тихое место и наверняка очень безопасное, из тех, где никогда не происходит ничего из ряда вон. Разве не так я подумал, впервые услышав название? И не усомнился ли в собственном слухе, когда её величество, потерев кончиками пальцев лоб, продолжила:
– Всё началось с того, что в городе исчезли все собаки и кошки. А несколько последних недель жители не выходят из домов ночью, иные же теперь спят в городской часовне. Говорят, кто-то появляется с приходом темноты, мой друг. Кто-то чужой, кто… пьёт кровь. Странно, правда? Что скажете мне вы с вашей умной головой?
Я засмеялся. Императрица и император ответили тем же, засмеялись и присутствовавшие придворные. Разговор происходил в предрождественские дни, на утренней аудиенции, под пробивающимся в залу солнцем, за сладостями и крепким кофе – этим новомодным приятным веянием, занесённым османами. В такие минуты о чём только не толкуют праздные умы. Золочёные своды, свет и начищенные паркеты цивилизации в чём-то опасны: располагают потешаться над страхом, даже его воспринимая как некое пикантное дополнение к десерту. Так что услышанным мало кто впечатлился.
Весть о странностях в ещё неизвестном мне городе привёз приглашённый на празднества Йо́хан Густав Ми́школьц, наместник в тамошних территориях, бывший в Вене проездом. Чего ещё, говорил он брезгливо, ожидать от краёв, населённых частично славянами, чьи нравы и верования сильно отличны от наших. Своих детей они так запугали сказками о вампирах, что начали бояться и сами.
Это слово, «вампиры», и диалектная его вариация – «upir» – прозвучали не впервые. Мы начали вспоминать невероятные, а порой отвратительные глупости, с ним связанные: например, что в некоторых сербских и румынских поселениях и поныне мертвецам, если смерть их хоть сколь-нибудь подозрительна, «на прощание» вбивают в грудь осиновый, рябиновый или боярышниковый кол, а кому-то и рубят голову. И ещё, разумеется, всевозможные истории о многомесячной давности трупах женщин: те якобы восставали ночами; поутру перепуганные горожане вскрывали гробы и… не обнаруживали следов разложения или того хуже – замечали на щеках здоровый румянец. И чего только с такими трупами не делали иные мужчины… Тема была неаппетитная, его величество, предпочитающий «к столу» анекдоты, не преминул это отметить, но императрица с присущей ей чисто мужской прямотой шутливо укорила его:
– Как можете вы воротить нос, если речь идёт о ваших подданных?
Посерьёзнев, она прибавила:
– Это очень скверные суеверия, которые усиливают страх смерти и одновременно подрывают всякое уважение к ней. Герр Мишкольц, а как же вы это пресекаете?
Мишкольц – высокий ширококостный малый с грубым, изъеденным давней оспой лицом – в очередной раз по-лягушачьи раздулся и, бурно жестикулируя, отчитался:
– Запрещаю вскрывать могилы, ваше величество, теперь-то спуску не даём. Кладбище под постоянной охраной. Так будет, пока люди не поуспокоятся.
Говоря, он напирал на звук «а»; такое кваканье усугубляло его сходство с крупной лягушкой. Не думать об этом никогда не получалось, особенно учитывая необъяснимую любовь Мишкольца к зеленоватым камзолам. Я про себя усмехнулся.
– Здраво. – Императрица расправила плечи. Скромное ожерелье на её шее заблестело снежным серебром. – А ещё?
Сдвигая грязно-русые брови, Мишкольц поскрёб подбородок.
– Ну, разумеется, медики не дают подозрительным разговорам расползаться широко. Но по-хорошему… – кулак его раздражённо хрустнул, – всем бы этим дикарям отведать палки. Причащаться Святыми Дарами и увечить трупы сограждан, да как это? В нашем-то веке! Когда же до них доберётся ваше хвалёное Просвещение, а? Или вопрос к вам, барон?
Вот кваканье и настигло меня, и все сразу прервали сторонние беседы; многие повернулись. Пока императрица дипломатично улыбалась, я молча смотрел на Мишкольца и в который раз тщетно перебарывал укоренившееся нерасположение. Статус обязывал быть терпимым, возраст – тоже. При дворе меня прозвали Горой, и не из-за каких-либо проблем с весом. Просто у меня редки склоки: за пятьдесят с лишним лет я порядочно от них устал, так что все попытки задеть меня разбиваются о гранит этой усталости. Куда скорее я растрачу эмоции на тех, кто ищет моей помощи, чем на тех, кто ищет моей вражды.
– Вроде бы ваше имя сейчас более всего на слуху? – не отставал Мишкольц.
Вяло, не желая ввязываться в пустопорожнюю дискуссию с ничего не понимающим в масштабной политике невеждой, я ответил:
– Именно моё. Но как вам, надеюсь, ясно, наиболее глобальные вещи – такие, как всеобщее просвещение, – требуют времени. Недостаточно принять закон, чтобы люди начали ему следовать. Свет знаний, справедливости, терпимости и прочего ещё не добрался даже до иных закоулков Вены. Как вы предлагаете ему столь скоро достичь гор Моравии?
– А отчего бы вам не поехать и не попросвещать нас самому? – не унимался Мишкольц. Его, разумеется, беспокоили мой особняк, жалование и сам факт: я живу здесь, а не в глуши. – Повоевали с иезуитами[3], теперь повоюйте с вампирами! Отчего нет? Ну, или вам? – Он напустился на худого, веснушчатого доктора Гассера. Тот, явно желая провалиться сквозь землю, заёрзал на стуле. К своим тридцати он так и не приобрёл светскую броню и порой болезненно реагирует на выпады, особенно столь громогласные.
– Возможно, оттого, что нести свет в провинции – всё-таки обязанность их наместников? – одёрнул Мишкольца я. – То есть, например, ваша? Умная голова – хорошо, но она ничто без рук.
Я глянул на императрицу, немо укоряя: она, то ли забыв о рационе, то ли решив воспользоваться атакой на меня, коварно потянулась за третьим, не положенным ей пирожным с отвратительно жирными кремовыми розочками. Рука тут же печально опустилась, покоряясь моему медико-гастрономическому тиранству. Я опять посмотрел на Мишкольца. На ум пришла новая метафора:
– Здесь, в столице, мы зажигаем свечи науки и цивилизации. От вас требуется, чтобы той же Моравии доставались не только огарки. К слову, это касается всего, от знаний до финансов.
Кто-то зашептался; многие, включая Гассера, одобрительно захихикали, поняв мой намёк на слишком дорогие перстни, отъевшегося кучера, породистых лошадей и большой экипаж. Мишкольц, к его чести, не вспылил, а тоже улыбнулся углом рта, но окраску этой улыбки я определить не сумел. Возможно, в ней и сквозила жажда убийства.
– Я над этим неустанно тружусь, не сомневайтесь. И уж плоды моих-то трудов достаточно заметны без всяких там оптических приборов. Люди одеты, обуты, работают, здоровы, покорны, чтят влас…
– То есть в целом процветают, – поторопилась оборвать его императрица.
Он кивнул, приосанился, хмыкнул. И уж ему-то я мешать не стал, когда он завладел сразу несколькими пирожными с поднесённого блюда, – лишь пожалел, что он не подхватил их длинным лягушачьим языком, как комаров. Мы замолчали – точнее, он, всё столь же распалённый, заговорил с кем-то другим, давая мне передохнуть.
До сих пор раздражаюсь, вспоминая тот разговор. Я ведь знаю Мишкольца давно, невзлюбил с первой встречи, а рассуждения о масштабах Просвещения – неуклюжая попытка при императрице обвинить меня в безделье – были просто смешными. Ей-богу, будто оно, Просвещение, – срочный курьер, которому, чтоб поскорее добрался до нужных мест, можно отсыпать палок. И это притом, что науки, даже медицину, Мишкольц презирает, оставаясь упрямым реакционером и едва ли не сторонником кровопускания при любой болезни. А как убеждённо он может втолковывать, что безобидный термометр – изобретение самого дьявола! С существованием этого невежества во плоти меня примиряет лишь то, что в прошлую Османскую кампанию он спас одного моего доброго друга, вынес его, раненого, с поля битвы на своих плечах. Страха в Мишкольце нет, я никогда и не отрицал этого. Было бы ещё что-то, кроме смелости, хотя бы уважение к чужому труду.