Отравленные земли — страница 3 из 57

Я неприкрыто радовался, когда три года назад Мишкольц получил новое назначение – управлять областью в Моравии и устанавливать там новые порядки. Мне казалось, он с его характером действительно мог эти порядки установить. Но увы, неплохие военные часто становятся посредственными политиками – хотя, казалось бы, кому повелевать умами в мирное время, как не тем, кто властвует над ними на войне? И всё же Мишкольц – не образец государственного деятеля: ему не хватает не только глубины, но и сердечности. Едва услышав его презрительный тон, я уверился: порядки, насаждаемые такой рукой, вряд ли найдут отклик у моравов, которым и так непонятны наши нравы. Для них мы – совершеннейшие чужаки, чистоплюйные оккупанты, существа пострашнее вампиров. Излечивать бедняг от суеверий нужно не часовыми на погостах и явно не палкой.

– …молодой священник, Бе́сик Рушке́вич. И чем ему не понравилось это нововведение? Разве не легче ему оттого, что кладбище сторожат солдаты? Но ведь он всё время твердит: это опасно. Опасно? Да наши ребята из гарнизона – золото, и…

Я опять стал прислушиваться. Мишкольц жаловался; императрица любезно внимала.

– А ещё я всё пытаюсь убедить его не пускать никого ночью в часовню. Это невозможное послабление, глупость! Каменная Горка – крохотный городок, и не так трудно дойти до собственного дома! Кто кого съест по пути?

– А что же, он, тот священник, упорствует?

– Ещё как! Ну скажите мне, спрашиваю, кто им повредит? При мне перевешали лесных и горных разбойников, зверьё в город редко забредает. И что я слышу в ответ? Он смотрит исподлобья этими своими синими глазищами и отвечает: «Вампиры!» И это он! А ведь он, говорят, тайный сын самого… – Мишкольц назвал громкую фамилию. Император несолидно хохотнул; императрица покачала головой; я, слегка знакомый с этим генералом словацкого происхождения, тоже впечатлился. – Герр Рушкевич получал богословское образование в Праге и посещал там же занятия по столь любимой бароном ван Свитеном медицине! Клянусь, этот юноша – один из самых светлых умов города. И всё же…

– Мой друг. – Императрица улыбнулась, отставляя чашку и сцепляя пухлые пальцы в замок. – Не судите его строго. Оно живёт во всех нас – тяготение к страшным сказкам; иногда мы даже хотим, чтобы нас напугали. Тем более сколько, говорите, ему? Двадцать с небольшим? В юности мы легко заражаемся даже не суждениями, а эмоциями. Так что и суеверия кажутся весомее, чем есть, если попадается правильный рассказчик. А если место дышит легендами, как Моравия, уберечься невозможно. Правда, дорогой доктор?

Она посмотрела на меня, не столько ища поддержки, сколько изнывая и желая заново втянуть меня в круг пустых речей: мучается она, пускай и я помучаюсь. О, это её коварство! Я послушно ответил со слабым смешком:

– Fortis imaginatio generat casum[4]. Насколько такая старая развалина, как я, помнит, юность как ничто другое уязвима для всяких демонов и химер. Но не вижу ничего скверного в том, что они дают этому вашему… Бесику? – неблагозвучное, нелепое иноязычное имя заставило скривиться, – герру Рушкевичу проявлять терпимость. Вампиры или нет, но пусть горожане иногда спят в часовне, у Бога под присмотром.

Мишкольц презрительно раздул ноздри и провёл рукой по буклям своего парика.

– Ваше мягкосердечие, барон, не доведёт нас до добра. Никакого порядка!

Мы так и не поспорили, и вообще вскоре разговор перевели на другое – на неизменно взволнованную Францию, на последние события при российском дворе, а затем – на кровавые столкновения поселенцев и аборигенов в колониях Нового Света; там пророчили скорую войну. Спустя час Мишкольц, которому предстояли ещё какие-то дела, покинул нас. Вскоре ушёл и я; помнится, работать в библиотеку, где меня ждало несколько наконец переведённых с арабского трудов о кожных недугах. Поразительно, но чтение огромного трактата о проказе и о том, как достойно прожил с ней короткую жизнь юный король Иерусалима Балдуин IV, быстро вернуло мне отличное расположение духа. Трагедии порой могут вдохновлять лучше самых жизнеутверждающих историй.

Увлёкшись, я забыл о пустой утренней беседе и только под вечер, уже когда камердинер запирал за мной дверь и осведомлялся по поводу ужина, вспомнил опять.

«Кто-то появляется с приходом темноты, мой друг». Темнота как раз сгущалась.

Готфрид упоённо играл на клавесине некую грузную импровизацию, и я поспешил обойти гостиную стороной. Мой старший сын, при всём уме, совершенно не хочет понимать, что музыкальный дар не ниспослан ему Господом, если Господь и правда посылает нам нечто подобное. Видимо, всё же посылает, иначе почему одни отмечены печатью Гения или хотя бы Творца, а другие вынуждены выжимать из себя унылые, вызывающие изжогу подражания Баху и Генделю, гениальным, но безнадёжно устаревшим? Да простит меня Готфрид, ему не быть музыкантом, как бы он ни пытался. Верю, рано или поздно он смирится и утвердится наконец на основном, дипломатическом поприще, где уже вполне успешен. Non omnia possumus omnes[5], дурная страсть, но молодости она простительна. В некотором роде иллюзия собственной талантливости тоже… химера? Или всё же демон?

– Отец?..

Я вздохнул и, пойманный, помедлил в дверном проёме.

– Здравствуй. Не хотел тебя отвлекать.

Готфрид, выпрямившись, размял пальцы, длинные, плотные, но поразительно женственные – нервные и белые, с отполированными ногтями. Мои дети никогда не знали тяжёлой физической работы. Порой я радовался, что, оставив бесперспективное преподавание в Лейдене и заняв место при дворе, избавил от неё домочадцев, но порой – например, в такие минуты – сожалел. Приземлённый рутинный труд отрезвляет. Что бы ни говорили о небожительстве тех, чьё поприще – искусство, по-моему, лучше им хотя бы иногда брать в руки медицинские щипцы, винтовку, лопату или топор.

– Как тебе сочинение? – без обиняков спросил Готфрид, и вытянутое, напряжённое лицо его оживилось. Собственная музыка давно осталась единственной темой, говоря на которую, он может забыть и правила хорошего тона, и привычную угрюмость.

– Хм. Я почти ничего не слышал, прости, – откликнулся я, и солнце его оживления тут же померкло. – Но… м-м-м… услышанное очень недурно. Скажи, а почему ты не на рождественском балу у Кауницев? Тебе же присылали приглашение. Твоё назначение на миссию в Брюссель во многом зависит от того, какие связи…

– Знаю, – он оборвал меня, досадливо сверкнув глазами. – Но мне захотелось сочинять. Прямо сейчас; знаешь, это никогда не может потерпеть, это как поток. Возможно, я загляну туда… Но всё-таки как тебе, поподробнее? – Речь его чуть убыстрилась. – Правда ничего? Хочешь, я сыграю с начала?

– Ничего, конечно. – Я улыбнулся, но невольно попятился. – Прости, но я устал. Мне не помешает тишина. Но ты играй, играй, упражняйся сколько нужно… а я пойду.

И я правда поскорее пошёл, терзаемый и досадой, и угрызениями совести.

«…Это же твоё время, тебе решать, на что его тратить; это твоя жизнь, тебе выбирать, какие твои иллюзии – любви, таланта или успеха – однажды рухнут и швырнут тебя на землю, поранив своими обломками». Но я как всегда промолчал. Забавно, иногда мне вообще кажется, что к моему скепсису по поводу увлечения Готфрида примешивается зависть: как человек, погружённый в работу и непрерывно кому-то нужный, сам я праздных занятий не имею. Но определённо, это не даёт мне покоя… иначе почему не имеющий отношения к вампирам разговор с сыном только что оказался мною задокументирован? Ох, Готфрид… остаётся только надеяться, что успехи служебные заменят ему успехи музыкальные и он будет счастливее, чем сейчас, когда раз за разом провожает меня – да и всех, кто опрометчиво соглашается послушать его музыку, а потом не чает сбежать, – обиженным, горящим но уже обречённо-понимающим взглядом?

Впрочем, пора вернуться к делам и темам несемейным.

За привычными мыслями о сыне мелькнула другая, косвенно связанная с утренней аудиенцией. Что-то в кваканье Мишкольца мне запомнилось, засело в мозгу. Ах да, кошки и собаки… Всё началось с того, что в том городишке не осталось кошек и собак, так? Видимо, они вспомнились мне потому, что сочинительство Готфрида непременно бы их распугало, от таких звуков бежать хочу даже я. Я вообще не ценитель музыки; из всех искусств более-менее близка мне одна живопись, игра фактур и красок в которой ярка, как жизнь. Так или иначе, смутно встревоженный непонятно чем, я в ту ночь плохо спал, много думал о всяких потусторонних глупостях и наутро постарался поскорее уйти в земные дела.

Следующие несколько недель разговоры о вампирах не прокрадывались под своды Хофбурга и Шёнбрунна. По крайней мере, императрица, видимо, понимая, что мне как учёному смешны эти пересуды, избегала их, и я был крайне благодарен. Нам и так хватало тем для обсуждения, начиная от очередного конфликта с венскими евреями и заканчивая полным нежеланием её величества в угоду собственному желудку хоть ненадолго, на полмесяца, отказаться от жирных супов и отбивных. В вопросах питания императрица – всё-таки невыносимая эпикурейка, и наша война, длящаяся десятый год, похоже, никогда не кончится. Насколько послушен её муж, настолько непобедима она, тайком от меня лакомящаяся то засахаренными фиалками, то мясным пирогом на пиве.

Мне напомнили о Каменной Горке только в феврале, и то было странное напоминание. В конце утренней аудиенции, отведя меня в сторону от прочих собравшихся в зале, её величество спросила вроде бы небрежно:

– Что, доктор, не забыли, как герр Мишкольц пугал нас сказками своего городка?

– Вне всякого сомнения, – подтвердил я, созерцая носки своих туфель и стараясь не выдать желчной иронии. – Как он, ещё воюет с вампирами и священниками?

Императрица кивнула, задумчиво опуская на подоконник свою по локоть обнажённую полную руку. Она выглядела рассеянной, и я не мог не отметить скверной перемены в цвете её лица, которая не укрылась даже под слоем белил и румян. Она тревожилась. О чём?