й ножей души – пытается отмечать, сколько же градусов с каждой минутой теряет остывающий труп. Видимо, так я спасался от сумасшествия. Теперь же я погружался в него глубже, различая то ли сипы, то ли всхлипы, но не пытаясь ни приглядываться, ни прислушиваться, – лишь легонько перебирая волосы у Бесика на затылке. Он, пусть искалеченный и изуродованный, был жив. И я почти проклинал себя за то, что этот простой факт примиряет меня с реальностью.
– Вы ненавидите меня? – раздалось у моей груди. Бесик не поднимал головы, говорил он так, точно окончательно сорвал горло.
– Нет, разумеется. – Я был вполне честен. – Но вам придётся объясниться…
– Вам лучше уехать, – прервал он.
– Этого не будет. – Я взял его за плечи, отстранил и заглянул наконец в лицо. Сухие глаза лихорадочно горели. Нет… вряд ли он плакал, поддавшись слабости, – скорее какая-то боль продолжала мучить его изнутри, мешая дышать. – Всё слишком запуталось.
– Сильнее, чем вы думаете. – Он вздохнул. – Молю, не берите на себя лишнего. Вы вообще не должны были подвергаться этому ужасу. Я молился за вас, я делал всё, чтобы не оступиться и не навредить вам, но я так жалок…
– Бесик, – оборвал я, стараясь изобразить хотя бы подобие улыбки. Мне не нравились его хрипы, не нравилось, как убыстряется речь. Если одержимость и жажда преследовали его приступами, то было не подгадать, сколько до следующего. – Это трогательно, и я это ценю, но мне сейчас не нужны от вас молитвы и сожаления. Мне нужна ваша логика. Ваш ясный ум. Пожалуйста… – Снова я провёл рукой по его волосам и помог подняться. – Постарайтесь сосредоточиться.
Его глаза расширились, и я едва не устыдился своей чёрствости. И вдруг он робко, но искренне, даже с восхищением, улыбнулся.
– Господи, вы во всём остаётесь собой. Даже в столкновениях с такими чудовищами, как я. Хорошо, я… я сделаю или расскажу всё, что вы велите.
Священник уже мог двигаться, и я довёл его до скамьи у стола. Признаюсь, мне по-прежнему жутко было находиться рядом и гадать, вцепятся ли в меня зубами, но я сел и, наконец выпустив Бесика, положил ладонь на его плечо.
– Вы не чудовище, перестаньте. Я… наконец начинаю что-то понимать.
Рука его дёрнулась, и я машинально отпрянул, но скрюченные когтистые пальцы потянулись не ко мне. Они схватили что-то со стола и судорожно стиснули. Это оказался нательный крестик, такой же, как Рушкевич повесил на меня. Стоило металлу соприкоснуться с кожей, как по комнате пошёл знакомый тошнотворный запах палёной плоти. Бесик всё сдавливал и сдавливал крест меж ладоней, и позже я увидел, как на этом месте пузырятся волдыри, свежие волдыри поверх старых ожогов. Тогда же я ощущал лишь смрад, которого не могло, просто не могло быть… как и многого здесь описанного.
Мной овладело дикое желание вырвать крест у Бесика, но он не позволил и попросил:
– Зажгите новую свечу. В шкафу ещё есть.
Вскоре комната осветилась золотом; предметы обрели узнаваемость, и я пристальнее рассмотрел Бесика. Да… его облик отличался от дневного. Белое лицо, необыкновенно яркие губы, глаза, сияющие ночной глубиной… Во всей фигуре, вроде бы хрупкой, читалась странная хищная статность. Священник, днём напоминавший ангела, теперь пугал, но помимо воли своей я вспоминал, глядя на него, и то, что наблюдал накануне у воды. В его обличье была непередаваемая мистическая красота; та, что, видимо, и должна влечь оба пола, как свет мотыльков. Влечь и губить.
– Это… всегда? – Всё, что я смог спросить, борясь с собственными мыслями. Рушкевич устало покачал головой.
– Около семи ночей в месяц. В остальные незаметно, я даже не снимаю креста, хотя всё равно стараюсь не выходить. Если есть возможность, оставляю всё на семинаристов и сбегаю в леса или пещеры. Нужно было сделать так и на этот раз…
Меловая или даже снежная белизна кожи Бесика вызывала ужас, но я переборол себя и вновь опустил руку ему на плечо.
– Вы совладали с собой. Это удивительно. Жаль, вчера не сумели…
Он взглянул на меня с недоумённым страхом, и я торопливо пояснил:
– Я видел вас в окно. В крови.
Он потупил голову.
– Ах, это… Я расскажу. Я готов рассказать всё, а позже вы можете наконец меня убить. Пусть лучше вы. Ведь ваш англичанин тоже обо всём догадывается.
Да. Очередные пассажи Вудфолла, звучавшие для меня полной чушью, оказались реальностью, но… лишь на какую-то часть, другая по-прежнему скрывалась в потёмках. Мои пальцы непроизвольно сжались.
– Не думайте ни об англичанине, ни о чём-либо другом. Я повторю ещё не раз, герр Рушкевич: я хочу помочь, но для этого должен узнать больше.
Губы Бесика приоткрылись. Клыкастая усмешка была скорбной и незнакомой, а насколько жуткой – не передать. Я терпеливо ожидал. И он решился.
– Тогда слушайте.
Рассказ я записываю по памяти, не сокращая и не искажая. Когда-нибудь, может, я перестану верить в него и назову себя изощрённым мастером готических сказок. Сейчас же каждое слово отпечаталось в рассудке; детали головоломки, соединившись с подкинутыми Вудфоллом, наконец показали невероятный рисунок. Одну уродливую картину, за рамки которой пока не выбрался никто.
«Да, мой друг. Теперь, когда волею судьбы вы вовлечены в то, от чего вас так старались огородить, я вынужден открыть вам ещё одну тайну; тайну, причиняющую мне страдания на протяжении почти всей жизни. Вы поймёте, почему с наступлением темноты я оставляю часовню открытой, а свои двери запираю наглухо; почему нередко отворачиваю лицо. Следы на моих ладонях тоже перестанут вас удивлять; вы, пожалуй, сочтёте, что это меньшее, чем я поплатился. Знаете, доктор, нет человека, чьего осуждения я боюсь сейчас сильнее, чем вашего. Но вы стали мне очень важны, и я не смею молчать, особенно если правда что-то вам подскажет. Не знаю, можете ли вы спасти город, но уверен: я не могу.
Я начну издалека и скажу, что мифы об этих созданиях, о вампирах, очень древние, намного древнее печально известного правителя Валахии. В разных частях мира, даже в разных частях одних земель, они отличаются. Но почти все, у народов наших краёв и соседних, сходны в одном: страшные порождения ночи, обрывающие десятки жизней, не плодятся. Сердца их не бьются, кровь застыла, а значит, они не могут зачать или родить ребёнка. Если бы так и было, как просто оказалось бы их истребить… Но вампиры многолики. Сильнейшие из них – вовсе не мертвецы, а живые, получившие долгую, слишком долгую жизнь, практически бессмертие. Как? Их отравила кровавая земля, и это страшнейшее из возможных обращений, намного хуже простого укуса. Вы слышали о подобном? От англичанина? Что ж, тогда я добавлю немногое.
Знаете… есть территории, пребывание на которых дурно сказывается на определённых людях. До сих пор они не знают, почему именно их Господь обрёк на подобный недуг – периодическую жажду крови и, что хуже, – жестокости. Битв более чудовищных, чем требует война. Страшных казней и пыток. Это необъяснимая одержимость, которая прорывается и исчезает неожиданно, в моменты которой заостряются зубы, а тело и ум обретают удивительную силу. Это сложно скрыть. Это страшно, но это несёт невероятную удачу и опьяняющее ощущение собственного совершенства и превосходства: именно оно подменяет человечность. Это… кара за грехи предков, мистическая болезнь и искушение одновременно, доктор, и, если не обуздывать это день за днём, то со временем оно захватит полностью, уподобит тем, от кого я прячу в часовне горожан; уподобит той, кого сожгли на ваших глазах. Ночные твари. Это более низкая ступень в их… простите, придётся говорить «в нашей»… иерархии. На эту ступень легко упасть, на ней же оказываются обращённые, если с обратившими их не связывают кровное родство или сердечные узы. С неё редко поднимаются. Если бессмертные живые вампиры сродни князьям, то эти – воины и чернь.
Отравленным был мой отец, граф А. H., – я знаю его по рассказам, слышал, что это крайне незаурядная личность, до сих пор блистающая и на войне, и в политике. Вы наверняка знакомы с ним хотя бы поверхностно, и вы никогда ни в чём его не заподозрите: он не нуждается в крови постоянно, не боится солнца и делает всё, чтобы не вредить лишний раз человеческому роду. Во время какой-то из ранних кампаний он оказался в Валахии, в одном из мест, где сама земля, вода, воздух – всё пропитано давней смертью. Да, это были земли Цепеша, те, по которым прошли османы и где он кроваво мстил им. Некоторые считают его одним из этих созданий, может, справедливо, а может, нет, но так или иначе смерть знатно пировала в тех краях. Смерть ходила там и заглядывала в лица. Эти земли постепенно отравили моего отца, наверняка отравили и кого-то ещё из его сослуживцев. В Моравию он прибыл уже не совсем человеком – и тогда встретил и полюбил мою мать. Её трудно было не полюбить: в Каменной Горке она слыла первой красавицей.
Она ответила взаимностью, но едва отец, только-только учившийся бороться со своим недугом, открыл правду, всё рухнуло. Она не выдала его, но принять не смогла. Это было трудное расставание: отец ведь мечтал, как увезёт её в столицу, как даст богатую жизнь, не похожую на всё, что я знаю. Он готов был даже обратить её в себе подобную, он мог это сделать, но она отвергла и прогнала его. От горя он серьёзно заболел – представьте, тьма не защищает вас даже от такой, казалось бы, простой вещи, как нервное истощение и несчастье. Ему пришлось уехать, а мать уже ждала меня. Не хочу думать, желала ли она, пыталась ли оборвать бремя, понимала ли, что вынашивает. Она дала мне появиться на свет. Я казался нормальным, мать возблагодарила Господа и всеми силами скрывала от меня моё происхождение, мою суть. До семи лет ей это удавалось. Я рос обычным, был крещён. Я жил в неведении и любви.
Как всё открылось, я помню очень хорошо. Ясный вечер; мать попросила меня загнать в птичник гусей и кур, которые разбрелись по двору. Я взял хворостину и пошёл к ним; то была одна из привычных моих обязанностей. Всё казалось обычным: птицы кудахтали и гоготали, теряя перья; я смеялся над их неловкой хлопотливостью, но вот… в какую-то минуту что-то внутри меня сжалось, а потом вспыхнуло. Ум помутился. Я не осознал, как бросился за одной из птиц, за самым старым нашим гусём. Я не осознал и когда поймал его, и когда впился зубами в шею, и когда он забился. Меня привёл в чувство только окрик матери; тут же я поднял голову и провёл языком по своим зубам. Они были странно острыми. Солнце только что зашло.