Священник скрылся в соседней комнате. Возвращался он лишь раз – с большим чаном воды. Когда Рушкевич ставил свою ношу, я снова невольно посмотрел на его руки, но он быстро заложил их за спину и попятился. Я понял, что пока воздержусь от расспросов.
Все мои вещи, к счастью, оказались здесь – начиная с верхней одежды, в которой я путешествовал, и заканчивая багажом. Я быстро уверился, что бумаги императрицы не потерялись, и потратил следующие полчаса, пытаясь вернуть себе пусть не столичный, но хотя бы приемлемый для австрийца вид. Я жалел о невозможности помыться, но на нагревание такого количества воды ушло бы слишком много жара и времени, поэтому я ограничился умыванием, обтиранием, чисткой зубов, расчёсыванием и бритьём, наконец избавившим меня от щетины – насколько это было возможно с затупившимся лезвием.
Совершая обыденные утренние ритуалы, я намётками выстраивал план действий. Мне нужно было наведаться в ратушу и повидать Мишкольца, если он всё же нашёлся, или того, кто исполняет его обязанности. Ещё предстояло узнать, где стоит местный гарнизон, познакомиться с Брехтом Вукасовичем и постараться расположить его к себе: исключая Лягушачьего Вояку, я неплохо нахожу с военными общий язык. Вукасовича же можно было детально расспросить о вампирах; я почти утвердился в мысли, что от Бесика Рушкевича ничего содержательного не добьюсь. Мишкольц не ошибся: химеры городских сказок не обошли этого юношу стороной; оставалось надеяться, что его рано или поздно получится переубедить. «Естественная история…», забытая на подоконнике, вселяла надежду. Также мне стоило перекинуться парой слов с медиками, чьи заключения я читал в Вене, и, наконец, заняться наиболее привычной работой – разного рода исследованиями живых и мёртвых.
In corpore[14] намеченные дела едва ли возможно было уложить в один день. А ведь предстояло ещё отыскать Януша и озаботиться крышей над головой, к тому же не стоило забывать о некоторых иных естественных потребностях вроде завтрака.
Бегло осмотрев свою одежду, я прошёл в соседнюю комнату. Помимо той, где меня положили, она оказалась единственной в этом доме, служила одновременно кабинетом, кухней и пристанищем для возможных гостей: тут я заметил стол с двумя лавками, небольшой книжный шкаф и пару старых кресел. Здесь же приютился очаг, больше похожий на знакомые мне по книжным рисункам русские печи.
Бесик Рушкевич негромко говорил с кем-то возле входа – я мельком увидел плотного мужчину с пышными усами и квадратным красноватым лицом. Закончив и прикрыв за тем человеком дверь, священник обернулся и пояснил:
– Заходил ваш собрат по профессии, Петро Капиевский. Он наконец понял, что ночью была нужна его помощь, и очень сожалеет, что не сумел её оказать.
– Вовремя, – хмыкнул я и тут же пожалел о сарказме: священник понурился.
– По крайней мере, пришёл и спросил, не нужна ли помощь теперь… – попытался он заступиться за незнакомого мне доктора. – Для человека, тяжело переживающего семейный разлад и запивающего его чем попало, это тоже неплохое достижение. Он не наш земляк; у него тяжёлый характер и неважные манеры, но доброе сердце.
– Вы поразительно терпеливы по отношению к пастве и её слабостям.
Бесик смущённо и с явной досадой закусил нижнюю губу.
– Недостаточно. Поверьте, моя натура – тоже не подарок. Впрочем… – снова он посмотрел на меня, – нужнее сказать вам о другом. Капиевский, узнав о вас, предложил вам его навестить – вечером, когда он закончит ходить по больным. Возможно, он будет полезен по вашему… делу. Я поясню, как к нему дойти, или сам провожу вас, посмотрим по обстоятельствам.
Выразив благодарность, я всё же поинтересовался:
– Не много ли времени я отниму у вас, если заберу ещё вечер? Вам наверняка нужно проводить службы, ну и заниматься другими обязанностями…
– Утренняя окончилась. В остальном же… – он расправил плечи и сложил руки за спиной, – я не один. Ничего страшного не случится, если обязанностями займутся те, кто сменит меня, когда я уеду. Здесь ждут мест двое семинаристов.
– О, так вы уезжаете?
На самом деле я не особенно удивился: о неплохих задатках этого юноши говорило каждое его слово, сама манера держаться, вопреки некоторой застенчивости. Пожалуй, я бы огорчился, если бы оказалось, что Рушкевич самоотверженно привязывает себя к крохотной провинции, не способной дать ему никакого будущего. Я уточнил:
– Мне говорили, будто вы учились в Праге и могли бы следовать моей стезёй? Так почему же я вижу вас тут и в таком положении?
– Да, именно так. Но мне нужно было вернуться и пожить здесь какое-то время. По определённым причинам, которые я не могу вам раскрыть, они… – он опять отвёл взгляд, – личные и связаны с моим происхождением.
Я кивнул, вспомнив ещё кое-что из сплетен Мишкольца. Увязать слова об именитом отце с необходимостью быть священником в Каменной Горке у меня не вышло, но я пообещал себе хорошенько обдумать всё впоследствии, когда выдастся свободное время, или же аккуратно расспросить нашего лягушачьего приятеля при встрече. Я уже собрался заговорить о другом, когда Рушкевич вдруг негромко, словно про себя, заметил:
– Мне казалось, в столице не оставляют без расспросов подобное. О Вене рассказывают как о рассаднице сплетен и пожирательнице тайн. Спасибо вам.
Оправляя манжеты, я сделал несколько шагов к нему навстречу.
– Да, в Вене любят болтать о чужих секретах и присочинять. Уверяю, о вас байки тоже есть. Но меня они интересуют мало, будьте спокойны, я слишком занят.
Священник засмеялся и тут же, спохватившись, спросил:
– Вы голодны? У меня сейчас почти ничего нет, нужно на рынок… Но можем отправиться на постоялый двор, там вы заодно договоритесь о жилье. Это не лучшее место, и всё же в сравнении с моим домом…
– Ваш дом мне очень нравится, – напомнил я.
Видимо, это прозвучало как некий намёк: Рушкевич опять помрачнел и скрестил на груди руки. Ладони его теперь скрывали довольно дорогие, явно шитые на заказ и привезённые из дальних мест тонкие перчатки.
– Простите, но не могу предложить вам его как кров. Тут тесно и неуютно, к тому же иногда ко мне приходят посреди ночи за чем-нибудь, и…
– Я понял. – Я мягко покачал головой. – Я ни о чём и не прошу, это было бы верхом наглости. Конечно же, меня устроит другое место. Я вообще неприхотлив; не стоит обманываться моими годами и титулом.
Он всё ещё хмурился, снова кусая губы и глядя под ноги. Боялся нареканий или тщетно воевал с собственным чувством такта? Скорее второе. О, эта умилительно пылкая тяга сажать кого попало себе на шею и всем уступать; лет до тридцати я сам ею страдал, горя профессией… но с возрастом она опалит душу и пройдёт, сменившись осторожной избирательностью. Не желая смущать Бесика, я спешно попросил:
– Ладно, покажите мне ваш постоялый двор. Не откажетесь перекусить со мной? Как медик надеюсь, что вы не пренебрегаете завтраком; он крайне важен.
Последнее я спросил с напускной строгостью. Рушкевич опять рассмеялся, наконец расслабляясь.
– Буду рад. Мне редко удаётся пообщаться с кем-то из столицы. Кстати… – он открыл дверь, выпуская меня на улицу, – как и большинству горожан. Так что готовьтесь: весть о вашем появлении быстро облетит знать. Она малопримечательна, но крайне общительна. С вами будут завязывать знакомства, и старательно. Берегитесь.
Шутливое предупреждение подтвердило мои собственные догадки, а дополнительно они подкрепились, пока мы добирались до «Копыта» – единственного в городе постоялого двора. Никогда ещё я не ловил столько любопытных взглядов; каждый прохожий считал долгом бросить на меня именно такой: смерить от макушки до обуви, а потом ещё ужалить в спину. Неужели я настолько выбивался из общей массы? Чем, интересно? Или все просто знают здесь всех?
Городок, как выяснилось, правда небольшой – скорее, это несколько сросшихся и едва облагородившихся деревень. Центров, точнее, людных площадей здесь три: южнее всего ратушная; на востоке рыночная, где торгуют всем подряд, от хлеба до скота, и, наконец, к краю третьей площади, в сердце города, жмётся дом Рушкевича. Отсюда же задумчиво глядит готическими окнами Кровоточащая часовня, сквозь крышу которой тянутся побеги плюща. Красота загадочного, пережившего явно не одну эпоху строения впечатлила даже меня, а ведь я нечасто восхищаюсь церквями и считаю большинство слишком помпезными, чтобы там мог жить Бог. То, что я увидел, силуэтом напоминает сказочную башню, высокую и тонкую, но с длинной пристройкой. Тёмный минерал цвета мёда, смешанного с землёй, местами покрывают оправдывающие название часовни багровые разводы. Сомневаюсь, что это кровь; вероятно, камни скрепляет некий состав, включающий красную глину, и от влажности глина эта иногда «плачет». Я не озвучил, да и не буду озвучивать своё предположение Рушкевичу. Он-то с юношеской наивностью сообщил мне, что часовня, в отличие от кладбищенского костёла Марии Магдалены, наделена душой, помнит умерших здесь мучеников во имя веры Гуса[15] и неизменно кровоточит перед бедой, а затем добавил:
– Город вырос вокруг неё. Здесь хотели возвести ещё церкви, не раз начинали, но все рушились. В конце концов обстроили это место; часовня уже не просто часовня, но мы неизменно зовём её так. И… здесь очень терпимы к вере. Думаю, вы понимаете, о чём я.
В окнах переливались витражи. Удивительно, что в диком краю, известном столкновениями католиков и гуситов, сберегли их: грустного Петра, необычную для римских канонов простоволосую Богоматерь и даже раскаивающегося Пилата – его я узнал на дальнем, выполненном в тревожных красно-золотых тонах стеклянном панно. Тонкая работа, превосходит многие виденные мной венские витражи. Сколько же ей веков?
– Часовня желает, чтобы мы были добры, – задумчиво произнёс Рушкевич.
Повторяя в дневнике эту фразу, я невольно проговариваю её и про себя. Очевидно, мне не понять тонкой духовной связи, возникающей между священником и