Следующими оказались мужчина и женщина. Они сидели за столиком, взявшись за руки, и смотрели в окно. Вот только смотрели совершенно по-разному. Я почувствовал, что эти люди прожили вместе долгую жизнь. Может быть, между ними не осталось любви, но были возможны поцелуи. А любовь переросла в привычку. Так бывает, когда человек становится не близким и не желанным, а просто привычным, как старый свитер, который рука не поднимается выбросить, даже если его уже изгрызла моль. Это не ложь, это не горе. Просто данность с пряным ароматом. Вот только не всякие пары, прожившие долгую жизнь, сохраняют привычку держаться за руки.
Встречный поезд всё тянулся и тянулся, мелькали лица, эмоции, а я, будто в замочную скважину, подглядывал за чужой жизнью. Лишь потом, когда поезд прошел, я понял, что показалось странным. В каждом вагоне промчавшегося состава занято было лишь одно купе. Выходит, не только у меня случилось странное путешествие. А вторая странность – в каждом купе находилось по два пассажира. Может быть, это эскиз такого одиночества, одиночества вдвоем, может, что-то другое, мне не понять. И вьюга сделала так, что не осталось и следа за тем, другим поездом. А я услышал звуки, льющиеся из динамиков, на этот раз никаких царапаний, никакого торжественного оттенка. Тихий, плавный вальс опускался лебяжьим пухом, словно стелил мне, единственному пассажиру, постель. Вот арфа. Пахучей бежевой простыней легло на полку её арпеджио. Вот взбил подушку гобой, и наконец, меня накрыло одеялом, сшитым звуками виолончели. Так я и кружился во сне, теряясь в глубинах призрачных картин. Мне снился поезд. Тот, что прошел навстречу. Будто бы там, в одном из окон, я увидел себя самого. Ещё мне снился кот, я спрашивал, откуда он, зачем пришел, я знал, что в моём сне животные обретают разум. И оказался прав. Кот отодвинул лапой шерсть за ухом, и я увидел обрывок золотой цепи. Некому теперь ходить направо, с песней, а после налево, со сказкой. Ничего ты не понимаешь, просто у каждого свой срок, ответил кот и исчез.
Утром был кофе. И было понимание, что ничего не изменится и не отменится. Пустота, к которой привыкаешь, становится клеткой, серым мешком, куда складывают не нужные больше судьбы. В вагоне-ресторане ожидали те же две пиццы, чай, шесть бутылок минеральной воды. В туалете на полочке – зубная паста, полным тюбиком, бритва и прочее. В зеркале – отражение. Мне стало то ли страшно, то ли стыдно смотреть в глаза собственному отражению. Ну, а за окном возник свежий пейзаж: в белизне бескрайнего поля я увидел бредущего в снегу маленького мальчика.
Неожиданно защемило сердце. Показалось, тот мальчик мне знаком, кого-то напоминает, кого-то слишком близкого, слишком родного. Словно он вышел из моей груди, из сердца, и пошел ковылять по миру зимы, миру из сахара и соли. Мальчик уходил всё дальше и дальше, пока молочные крылья бесконечности не обняли его.
Последний кроссворд был почти разгадан, там оставалось всего несколько слов, я вновь проронил слезу и вновь собрался с силами, отгоняя странную печаль. Радио звучало чаще. Но вело себя странно. Там появлялась музыка, напоминающая шипящее звучание патефона, голос Морфесси выводил: а я милого узнаю по походке, он носит брюки галифе… Потом врывался свежий джаз, или даже трансляция футбольного матча. Затем всё заполнялось электронным пульсом диско-хауса, но его уверенно побеждал сердечный рассказ Утёсова.
Барабаны, Эдит Пиаф, Майкл Джексон, военный марш, Дидье Моруани, Бернес, Лебединое озеро, Полет валькирий… Паузы делались короче, и вот уже радио жило с утра до вечера. А вечерами происходили встречи с другими поездами. Они были разными. То пустыми, то заполненными пассажирами. Раскраска вагонов тоже оказалась разной. Одни вагоны были красочные, радужных цветов, другие просто голубые с белой полоской под окнами или темно-зеленые. А какого цвета мой вагон? Сколько ни пытался, я не смог поймать отражение, да и отражаться было негде. Несколько дней подряд никаких остановок в пути. Только бесконечная дорога, с гудками, адресованными неизвестно кому. Колеса теперь пели несколько иную песню. Теперь это не ту-дук-ту-дук, четкий, вагонный ритм, а – та-так-та-так. И это вовсе не мелочь. Я догадался. Раньше колеса отсчитывали расстояние, а теперь – время. И скоро этот звук мог смениться на знакомое и всем понятное тик-так…
А затем случились два дня и две ночи, которые стали началом понимания всего. В первую ночь я снова приветствовал встречный поезд с одним лишь пассажиром. Направив синий луч в окно, я вздрогнул. Такой раскраски мне ещё не встречалось.
Многие ли видели пожарище? То, что остается от зданий после обрушения крыши? Стены будто вылизаны языком огненного демона. Темные разводы на кое-где сохранившейся побелке напоминают потеки туши на щеках заплаканной дамы. Там, где жар не утих, рассыпаны пунцовые пятна. Пламени нет, есть дым. Он курится из щелей, тянется тонкими струйками вверх и по сторонам. Это отлетает душа дома. Сам дом погиб.
Встречный поезд будто прошел сквозь лесной пожар. Боковины вагонов топорщились стружкой сгоревшей краски. Черные разводы ужасали, мне слышался вагонный стон. Но всё же поезд шел, тащил свою ношу. Вот только вряд ли ему будет разрешено пристать к нарядному перрону. Место таким поездам – на задворках станций, в самых глухих углах локомотивных депо, в заброшенных тупиках, откуда уже не будет нового рейса. Его станция – забвение, его вечность – забытье, его пункт назначения отличался от тех, куда спешили прочие поезда. Я смотрел на пассажира и не мог понять: неужели он не чувствует запаха гари? Неужели ему не хочется разбить окно, чтобы глотнуть свежего воздуха? А пассажир сцепил пальцы и глядел куда-то перед собой. Долго. Всегда. Вечно.
– Уг-уг-угх, – устало и тяжко гремел прикипевшими колесами встречный, растворяясь в ночи.
Бросив прощальный взгляд, я видел, как безнадежно и опасно сияли его кроваво-красные фонари. И ночь, словно юродивый на полустанке, перекрестила тот последний вагон снежной завирухой.
Теперь я спал крепко. Хлопающие двери уже не тревожили и не могли меня разбудить. И всё меньше волновала мысль о том, что память тает, будто сахарный петушок во рту Ребенка-Времени. Но в эту ночь был другой стук. Ритмичный, настойчивый. Разлепив глаза, я испытал чувство, близкое к панике, потому что увидел, как кто-то теребит ручку двери. Так бывает: иногда мы слишком долго чего-то ждем, а когда оно приходит, оказываемся не готовыми к встрече. Радио сипло дышало патефонным звуком, свет в купе мерцал, а между дверью и косяком получился зазор шириной в ладонь, сквозь который явственно угадывалась синяя форма проводницы. Дальше всё оказалось странным, очаровательным, пугающим, волнующим.
Она ввалилась, шумно дыша, обдав странной смесью запахов: от устоявшегося вагонного, что впитался в каждую ворсинку ткани, до цветочной сладости туалетной воды. Она толкнула меня в грудь и закрыла за собой дверь. Теперь уже на замок. Как будто кто-то мог нам помешать.
Тугая юбка обхватывала ноги до лодыжек, но вскоре поползла вверх, обнажив выпирающие бугорки бёдер. Чулки телесного цвета натянулись на коленях, когда она присела, чтобы стянуть рубашку. И что-то было написано на прямоугольном жетончике, который крепился, как брошь, к форменному пиджаку.
Кажется, я что-то говорил, о чем-то пытался спросить. Но она прерывала, всякий раз прикладывая пальцы к моим губам. Она пахла ванилью и кофе, и я понял, кто его готовил по утрам и чей запах я ловил в вагоне-ресторане рядом со столиком, где в пепельнице дымилась сигарета. Из складок на юбке просыпались крошки. Она заметила это, улыбнулась, а после собрала их в щепоть и вложила мне в рот. Печенье. То самое, к чаю.
Проснувшись, я долго не мог решить, случилась эта встреча на самом деле или всё только приснилось. На столе, рядом с кофе и печеньями, лежал журнал, раскрытый на странице с пятибуквенным кроссвордом. В углу была надпись. Рада знакомству. И подпись. Ольга.
Её имя! Конечно! Вот что было написано на прямоугольном жетончике-брошке.
Я взял журнал. Осталось всего несколько слов, все они являлись проверочными к самому первому. И появилось желание узнать, так всё-таки – лодка или ладья?
За окном показались столбы с фонарями. Признак цивилизации. Предтечи больших вокзалов. Поезд втягивало в узкую щель меж высоченных стен, закрывающих панораму. Иногда в стенах оказывались прорехи, и тогда вместе с брызжущим солнечным светом врывались картинки: кирпичные домики, двор, обнесенный деревянным забором, поникшие яблоневые ветви, магазинчик с запертой на засов дверью и кривым зарешеченным окошком. Потом снова стена, потом какой-то склад, большой, с высокими потолками и совершенно пустой. Желтый трамвайчик, замерзший, похожий на снеговика с темным носом и стеклянными глазами. Школьный двор с обветшалым трехэтажным зданием, пустующие торговые ряды овощного базара. Я поймал себя на том, что мне легко удается понять суть этих мимолетных картин. Откуда я знал, что базар именно овощной? Что ветви – яблоневые? Сколько ни вглядывался, я не заметил никакого движения и ни единого человека в странном городе. Стена всё длилась и длилась, до полудня, до трех пополудни, а я смотрел во все глаза, не в силах оторваться. Ведь что-то это означало: проводница, окончание кроссворда, странный бесконечный город…
Вместе с вечером пришел дождь. Он бегал по крышам и раздавал увесистые оплеухи. И снег просел, будто устал быть пушистым, сверкать и искриться. Настала его пора обращаться в то, из чего был рожден. Пепел к пеплу, прах к праху, вода к воде. Стена становилась ниже, чувствовалось, скоро и ей настанет конец. Я достал зажигалку. Вот дом. Трехэтажный, старый. Я направил фонарик в сторону одной из квартир. Синий луч пробирался сквозь стены, и там, дальше, была пустота. Замерший в углу торшер без лампы, с треснувшим бледно-желтым пластиковым абажуром. Белое пятнышко на пыльных обоях. Раньше там наверняка висело семейное фото. Рядом пятно побольше, прямоугольной формы, здесь стоял платяной шкаф. В углу телевизор, кое-как опирающийся на ножки, с мертвым кинескопом, – пустая глазница когда-то живого всезнающего циклопа. Покосившиеся книжные полки, пыльные, грустные. Ваза для цветов, забывшая аромат и астр, и гвоздик, и тюльпанов. Никаких следов пребывания людей.