Маврикий Андреевич вернулся домой, отнес в кухню молоко и помидоры, Марина Вячеславовна уже привыкла к тому, что он хозяйствует и всегда доволен, если она похвалит его суп или что-нибудь сготовленное на второе.
— Постоял возле нашей бывшей колыбели, — сказал Маврикий Андреевич. — Подумать только — Юша Марченко уже сольный концерт дает, а я на него, Ющу, никакой ставки не делал.
— А еще чьи концерты? — спросила Марина Вячеславовна.
— Еще фортепианный Людмилы Стояниной. А из Франции приезжает лауреат конкурса виолончелистов имени Касальса; наверно, будут передавать по радио.
Но Марина Вячеславовна хотела еще узнать что-то, и он знал, что́ она хочет узнать.
— А имени Званцева не встретил, — сказал он. — Вероятно, концертирует где-то.
Марина Вячеславовна никогда не спрашивала, видел ли когда-нибудь он ту, которая аккомпанирует сейчас Званцеву, знала лишь ее имя, а Ядвига Броневская окончила консерваторию позднее.
Он понимал, что Марине Вячеславовне не так-то просто забыть то, что составляло не только гармонию совместных выступлений со Званцевым, и однажды, решившись, пошел на улицу Неждановой, где в большом театральном доме жил теперь Званцев. Он поднялся на четвертый этаж и постоял у дверей квартиры, в которой играли на рояле. Музыка сейчас же оборвалась, как только он позвонил, и молодая, с высокой модной прической женщина выжидательно приоткрыла дверь.
— Игоря Александровича можно видеть? — спросил он.
— А вы кто? Вы сговаривались с ним? — И он сразу понял, что это Ядвига Броневская, видимо не только аккомпаниатор, а о том, что Званцев женился на ней, он не знал.
— Я его бывший соученик.
— Обождите минутку, — сказала женщина, а потом вышел Званцев.
— Мирославцев... какими судьбами?
Званцев был в домашней бархатной курточке, чуть располневший, но подобранный, и Маврикий Андреевич сразу же сказал:
— Я ненадолго.
Они прошли в большую комнату с кружевными занавесками на окнах, смягчавшими свет, всюду были цветы, стояли и на рояле, на котором только что играли, а женщина ушла в другую комнату.
— Садитесь, очень рад, — сказал Званцев, однако вопросительно глядя на него.
— Я с одной маленькой просьбой. — Маврикий Андреевич оглянулся на дверь. — Вам эту просьбу будет нетрудно выполнить, Игорь Александрович.
Однако когда-то они называли друг друга по имени и были по-студенчески на «ты». Званцев с некоторым беспокойством выжидал.
— Дело в том, что я принял близко к сердцу одну судьбу... вы Марину Вячеславовну Скалдину не забыли еще?
— Нет, конечно, — ответил Званцев. — Ну, как она? Давно ничего не слыхал о ней.
— Живет, — сказал Маврикий Андреевич. — Помнит вас, радуется вашим успехам. А просьба у меня к вам такая — напишите ей несколько строк... скажу, что встретил вас по дороге.
Он достал из кармана блокнот и шариковую ручку, но Званцев лишь поглядел на них.
— Что же, собственно, я должен написать?
— Что захотите.
— Нет, так неудобно, — сказал Званцев, подумав: — Столько лет мы не виделись, лучше поздравлю ее с каким-нибудь праздником, с Новым годом, например... я непременно поздравлю ее с Новым годом, она была отличным аккомпаниатором.
А больше он ничего не сказал, теперь ему аккомпанировала Ядвига Броневская, и, видимо, лишь она одна стояла перед ним.
—Мы ваши концерты всегда по радио слушаем... когда теперь будет ваш концерт?
Званцев минуту помолчал.
— Вы что же — поженились? — спросил он неуверенно.
— Нет, просто живем в одной квартире, просто хорошие соседи.
Дверь отворилась — видимо, было условлено, что посетителю не дадут задержаться, — и Маврикий Андреевич поднялся.
— Мой бывший соученик Мирославцев, — представил Званцев. — А вот имя вылетело... с именами у меня всегда плохо.
— Маврикий.
Он пожал руку женщины, казалось что-то почувствовавшей, пошел к выходу, а Званцев любезно сказал:
— В ноябре у меня концерт в Ленинграде, в декабре выступаю в Москве. Приходите послушать.
— По радио послушаю, — наверно, будут передавать.
Маврикий Андреевич ушел, а Марине Вячеславовне ни о чем не сказал, да и о чем мог сказать: о том, что ничего-то не осталось для нее у Званцева, ничегошеньки.
...Вернувшись домой, он вымыл в кухне помидоры, зажег газ, суп был готов с утра, и Маврикий Андреевич стоял возле плиты и ждал, пока суп закипит. Потом он накрыл в комнате Марины Вячеславовны круглый стол, придвинул к нему кресло, и Марина Вячеславовна похвалила вскоре его суп из овощей.
— Дождусь когда-нибудь, что вы меня не только как повара, но и как музыканта похвалите.
— Не скромничайте... аккомпанировать вам всегда удовольствие.
— И только вы одна умеете так аккомпанировать... Вот и обменялись комплиментами.
После обеда Маврикий Андреевич пошел готовить кофе, к двум часам он должен был уже быть на репетиции, и они наспех выпили кофе.
Поздравительной открытки Званцев к Новому году не прислал, то ли его не было в Москве, то ли опасался жены, то ли сомневался, как примут его поздравление: может быть, предположат, что хочет возобновить старое знакомство. Но накануне Нового года Маврикий Андреевич, постояв в очереди, купил в магазине «Цветы» на проспекте Калинина три большие темно-красные, почти черные розы, сказал, вернувшись:
— Приятная для вас неожиданность... встретил случайно Званцева, просил вручить вам эти розы в виде поздравления к Новому году. Собирался послать, а тут я на пути.
— Где же вы его встретили? — спросила она.
— Поблизости от консерватории, шел, наверно, из дома. В декабре его концерт, предложил билеты. Я сказал, что послушаем по радио.
Маврикий Андреевич налил в высокую, узкую вазу воды, и в комнате стало сразу по-праздничному, однако как-то грустно по-праздничному. Он не был убежден, поверила ли Марина Вячеславовна, что эти розы прислал тот, кого она, может быть, продолжала любить, или это сделал другой, который, несмотря ни на что, ее любит...
А день спустя, возвращаясь с концерта, Маврикий Андреевич еще на лестнице услышал за дверьми их квартиры легкое, живое скерцо: играла, наверно, одна из девочек, с которыми занималась Марина Вячеславовна. Он неслышно открыл входную дверь, прошел в свою комнату, положил на обычное место футляр со скрипкой, снял фрак, отцепил белую бабочку галстука и заглянул в щель приоткрытой двери в комнату Марины Вячеславовны. Но играла не одна из девочек, а Марина Вячеславовна, ее руки в легком, почти шутливом скерцо бегали по клавишам, и инструмент покорно отдавал все свое музыкальное тепло, а может быть, и растроганность... И наверно, так трудно было нажимать на педали некогда послушным молодым ногам в Черных лаковых туфельках или замшевых, если они больше подходили к вечернему платью. А три темно-красные, почти черные розы стояли в высокой, узкой вазе, и, может быть, именно к ним обращено было скерцо, может быть, они разоблачили то, что он придумал накануне, и теперь для нее не было ничего нужнее этого разоблачения.
Мария Петровна
Мария Петровна Севастьянова жила в доме много лет, так много лет, и хотя и старела, но как-то трогательно, проясненно старела, словно с годами для нее все яснее становилась истинная цель ее жизни. А целью ее жизни уже давно стало принести хоть крупицу тепла тем, кто в этом особенно нуждался, и так мало нужно иногда человеку...
Прежде она работала научным сотрудником в музее одного славного русского писателя, наблюдала не раз, как проходят по комнатам дома экскурсии школьников, и всегда казалось, что писатель сидит за своим рабочим столом, только повернул голову в сторону толпящихся у дверей его кабинета, русые и светлые головки девочек или стриженые, круглые головы мальчиков мягко тонут в его очках, и он растроганно разглядывает новую поросль своих будущих читателей, а кое-кто из этого юного племени, может быть, уже читал его книги.
Но и выйдя на пенсию, Мария Петровна бывала на всех вечерах музея, сидела в зале, слушала чей-нибудь доклад или, если состоялся концерт, слушала музыку и чтение стихов, и завсегдатаи уже не могли представить себе ни одного доклада или концерта без этой скромной, тихой женщины, которую еще не назовешь старушкой, а только Марией Петровной, и в этом имени и заключено все связанное с ней, ставшей частью музея. Но уже давно стала она частью и того дома, в котором жила почти сорок лет, а если правильнее — стала частью жизни многих из тех, кто родился в этом доме, становился подростками, из подростков — юношами и девушками, а там, смотришь, и молодыми отцами или молодыми матерями.
Но и теперь, когда вышла на пенсию, день для нее начинался с забот и обязанностей, и случись кому-нибудь несмело попросить о чем-либо, она торопливо скажет: «Ладно... пойду покупать себе и для вас куплю» — или: «Я за Васенькой зайду в школу, все равно буду мимо идти. У него сколько уроков сегодня?» И тогда все хорошо, все правильно, все по закону жизни.
А если выпадал пустой день, она шла в свой музей, к одиннадцати часам уже кончалась уборка, кассирша Агния Кузьминична садилась за свой столик у входа, подсядешь к ней поговорить, и поплывет утренний неспешный часок.
Агния Кузьминична, полная, с мягким двойным подбородком, несколько астматически вздыхающая по временам, заговорила все же однажды не только о делах их музея.
— Давно хотела спросить вас, Мария Петровна, да стеснялась как-то... конечно, у нас с вами во всем взаимное понимание, однако ничего-то мы, в общем, друг о дружке не знаем.
— Что же вы хотите знать?
— Как с семейной вашей жизнью получилось? — спросила Агния Кузьминична осторожно, и ее толстые красноватые пальцы на минутку перестали вязать. — Неужели не встретили никого по душе себе?
— Было, — сказала Мария Петровна неопределенно, — все было: и счастье, и горести — все было.
И по тому, как она ответила, следовало понять, что не нужно расспрашивать.