Несколько дней назад, уже в вечерний час, я забрел в те места, где грибники в свое время попиршествовали, но теперь лес был пустынен, и хотя, по слову поэта, походит в эту пору на терем расписной, но все меньше становилось этой росписи, и темнело так быстро, что я хоть и торопился выбраться на большую дорогу, но где-то потерял боковую тропинку, и, пока искал ее, ранний осенний вечер начисто стер все краски и просветы, и по моему тревожно забившемуся сердцу я понял, что заблудился. Конечно, подмосковный лес — это не тайга и не джунгли, но все же в лесу стало совсем темно и вдруг заухал молодой филин, а потом дико захохотал, в этом было что-то древнее, чуть ли не с языческих времен.
Я побрел в сторону, которая казалась мне правильной, вспомнил, как заблудился однажды в белую ночь в Прионежье, все стало бесплотным и словно фосфоресцирующим, а впереди вдруг открылось сплошное лоно огромного озера, как бы по-русалочьи приглашавшего неосторожного путника...
Но тропинка, которую выбрал, оказалась совсем в другом направлении, и, когда я вышел наконец из леса, впереди лежало притаившееся торфяное болото, сразу же густо зачавкавшее под моими ногами. Вокруг стало мозгло, я побрел вдоль кромки леса, где было посуше, пуча глаза, чтобы разглядеть что-либо в сыром сумраке, и увидел вскоре какой-то агрегат, может быть землеройную машину для мелиоративных работ, потом увидел огромное поле с тяжелыми кочанами капусты, еще не успевшими скрутиться, а в глубине мокро светился желтый огонек. Я пошел на огонек, спотыкаясь о кочаны; вдруг, гремя цепью, залаяла собака, сразу же стала давиться от злобы, я остановился, не зная, с какой стороны подойти к жилью, крикнул: «Эй, есть кто-нибудь?», собака на гремящей цепи уже совсем олютела, и мне показалось, что это не одна собака, а несколько из тех, каких нанимают в сторожа и какие прошли строгую школу ДОСААФа. Потом я увидел, что кто-то идет мне навстречу, и сказал, как говорилось, наверно, в ту пору, когда погуливали разбойники вроде Чуркина:
— Добрый человек, помогите мне выбраться на дорогу... я из Подрезкова, не рассчитал, что так быстро темнеет.
Наверно, это прозвучало жалостливо, и я хотел еще добавить, что вышел не просто от нечего делать, а с целью поискать кое-что нужное для работы. Но человек, подойдя ближе, вдруг навел на меня полоску света электрического фонарика, сказал не то сочувственно, не то иронически: «Эх вы, подрезковские», зная, наверно, что в Подрезкове живут главным образом представители той непрочной профессии, какая именуется живописью или литературой.
— Идите за мной, — сказал он, — собаки сюда не дотянутся.
А собаки, которых действительно было не одна, бесновались между тем и упрекали человека, что он не дал им проучить меня.
Дом для сторожа капустного поля был сколочен наскоро, на одну осень, а собаки, видимо, были наняты на тот срок, пока начнут снимать капусту, еще недельку-другую погремят здесь цепью, а потом захрустит на машинах белокочанная, захрустит крепкой осенью и близкими заморозками.
В домик протянута была на шестах временная электропроводка, и горела грушка лампочки желтого, плохого накала. Теперь я узнал бывшего сторожа инвентарного склада строительной конторы Антона Савельевича Самсонова, у которого несколько раз получал по наряду то рубероид, то фанеру, то еще что-нибудь потребное человеку, который допоздна живет в сельской местности.
— Я и не знал, что вы здесь, — сказал я Самсонову. — Подумать только, какая глупость, вышел погулять перед сном и заблудился между трех сосен.
— Бывает, — отозвался Самсонов.
Лицо у него было круглое, румяное, и казалось, для маскировки надел он парик в седых кольцах и курчавую белую бороду, сквозь которую просвечивал розовый подбородок.
— Потом выведу вас на дорогу, а раз уж зашли — давайте поснидаем вместе, попробуйте мой кулеш, он с дымком, правда, но зато полевой. А вы что же с отъездом припоздали: в Подрезкове почти все художники и писатели уже поразъехались, я ведь и там кое-кому сторожить помогал, пока яблоки в садах не убрали.
Самсонов достал две тарелки, положил мне и себе кулешу, отрезал по ломтю хлеба толщиной в две ладони, и хоть и стыдновато заблудиться между трех сосен, однако это было и подарком: в ворохах осени нашлись не только ее краски или белочка...
Я поднес над ломтем хлеба расписную деревянную ложку с кулешом, пахнувшим не только дымком, но и ночным приключением, которых все меньше и меньше становится в налаженной жизни с автотрассами, домами отдыха, и даже при станции Подрезково был ресторан под названием «Ряпушка», по имени той речушки, которая быстро несется в камышах, а некогда, по историческим описаниям, была судоходной...
— Вот мы с вами насчет политики и побеседуем, а то не с кем мне о ней побеседовать, — сказал Самсонов, когда мы доели кулеш. — Объясните мне, пожалуйста, что же это в мире делается: то президента какого-нибудь из ружья с дальнобойным прицелом убьют, то самолет с людьми угонят; да еще с заложниками, а заложники, если по истории, в каком они веке были, а нынче, слава тебе господи, просвещенный век, люди по месяцу в космосе летают, в нашей стране неграмотные разве только лошади, и то пришлось мне ученую в цирке повидать, покажут цифру — она по ее числу ногой постукает. А теперь, пожалуйста, в воздухе: «Руки вверх, поворачивай самолет по нашему указанию!» А то летчика убьют и сами на его место сядут. Что же, значит, и заложники, или посла какого-нибудь украли, или самолет угнали, или президента с вертолета в его помещении убили — это все по закону времени? Выходит, захочешь с кем-нибудь по старой памяти похристосоваться в христово воскресенье, а он, пока губами к его щеке потянешься, ножичком тебя в самую печень. Еще ганстеры — эти откуда выискались?
Я не стал поправлять Самсонова: даже потеряв одну букву в своем названии, они оставались гангстерами, но Самсонов, выждав мой ответ — а сказал я неопределенно: «Какой же это закон времени... это просто разбой», — Самсонов усмехнулся: «Вы, видно, вроде моего в политике разбираетесь» — не потому, что хотел принизить меня, просто не каждому доступно это, тем более человеку, который может заблудиться в обжитой местности.
— А хотелось бы мне все-таки полюбоваться хоть издали, как эти из хунты тормашками вверх полетят... и слово-то, прости господи, просто собачье, вроде ганстеров.
Мы поговорили еще немного, и собаки в темноте сразу же возмутились, когда Самсонов пошел выводить меня на дорогу: мне казалось, что они больше всего возмутились безнаказанностью тех, кто может угнать самолет с заложниками или украсть посла, а им не дают даже выполнить их прямых обязанностей по охране колхозной капусты.
— Вот по этой стежке и идите, никуда не сворачивая... справа пустая сторожка останется, окна досками забиты, а за ней тропиночка немного по косогору, а там и асфальт пойдет. Долго еще в наших местах проживете?
— Поищу еще, — сказал я.
Но Самсонов не понял, что́ я собираюсь поискать, сказал лишь: «Ну что ж, поищите», и я пошел один, стараясь не проглядеть сторожки с забитыми окнами, а потом, набредя наконец на просеку, стал размышлять о том, что все же нашел кое-что. Все же не так-то просто было разыскать в темноте капустное поле, неожиданно встретить в качестве сторожа Антона Савельевича Самсонова, болеющего вопросами политики, поговорить с ним о том, что разбой и коварство сезонный товар, приходит хозяин — народ — и тому, кто за его счастье боролся, памятники ставят, а того, кто вверг его в несчастье, могут и повесить головой вниз, в истории случалось это...
Я выбрался на большую дорогу, которая в прежние времена называлась трактом, а ныне — шоссе, стал раздумывать также, как назвать то, что нашел в глубине лесной ночи. Конечно, можно было бы озаглавить рассказ о встрече с Самсоновым «Политика», но все же лучше попроще, лучше в соответствии с тишиной осени, запахом кулеша в чугунке на треножнике, ущербной луной, пробивающейся сквозь лохматые тучи, да и с белочкой, которая, наверно, давно уже спит в своем скворечнике.
Высокое родство
Вечерком вышли постукать костями, сели за столик в палисаднике, Иван Егорович Елышев и Кузьма Кузьмич Селиверстов, оба одного рабочего племени, слесарь из слесарей, плотник из плотников, и уже свыше сорока лет были у них общие мысли и общие разговоры. Но играть в кости, однако, не стали, как-то не хотелось стучать ими в такой тихий июньский вечер, когда и без всяких костей можно посидеть, думу за думой подумать, а у Ивана Егоровича было и вовсе о чем подумать.
Сын Григорий уже давно ушел в сторону, стал инженером-конструктором, недавно женился, приехал показать родителям жену, красивую и модную Инну Евгеньевну, и та сидела в их доме, красивая и модная, но совсем чужая, не о чем было ей поговорить с родителями мужа, училась она художественному делу и, конечно, только об искусстве могла бы поговорить, но с Иваном Егоровичем или с матерью мужа Евдокией Максимовной об искусстве не поговоришь, не понимают они ничего в этом.
— Местность у вас красивая, — сказала Инна, — жалко только, речка маленькая совсем.
— Да, речка наша неважная, — согласился Иван Егорович, — и местечка не найдешь, где окунуться хотя бы... а в старину, говорят, судоходной была.
Он хотел было добавить, что и с людьми случается так: обмелеют — смотришь, на мизинец, а то и меньше глубины останется, и с такими людьми и неинтересно совсем.
Но это были простые мысли, Инна думала, наверно, обо всем иначе, и они лишь пили чай за этим же столиком в палисаднике, а мать волновалась: не так все получилось, как она хотела, думала — дочерью станет ей жена сына, но та сидела чужая и равнодушная, как-то вынужденно выпила чашку чая, от торта отказалась: «Не очень-то с кремом люблю», и зря Иван Егорович ездил в Москву и выбирал торт с розами из крема.
А в следующий раз, когда сын приехал без жены, Иван Егорович сказал ему:
— Не понравилось твоей жене у нас.