Отражения звезд — страница 27 из 71

— Попросите у бабушки одну книгу почитать, я покажу вам, где она стоит. Только бабушка не дает ее мне пока, наверно, боится, что я в следопыты уйду. — И он достал с полки и с уважением показал мне книгу Черкасова «Записки охотника Восточной Сибири», и вправду целую энциклопедию сведений, необходимых для того, кто хочет быть своим человеком среди зверья и птиц в лесу.

— А писать книги, наверно, скучно? — предположил он. — Все на одном месте сидишь — это для стариков только. А вы сколько книг написали?

— Порядочно, — повинился я.

— И всё на одном месте сидели, вот как у нас сейчас?

— Нет, и по свету поездил немного.

— И в поезде можете писать? А в самолете можете?

— Нет, ни в поезде, ни в самолете писать не могу, — сказал я. — Могу писать только дома, за своим столом, или вот как у вас, где я чувствую себя почти как дома.

Он с некоторым сожалением посмотрел на меня, которого необходимость писать книги привязывает к столу: наверно, это показалось ему чем-то вроде насильственного лишения свободы.

— Хотите, я покажу вам логово ежа? — предложил он. — У ежихи знаете какой помет был в этом году... семь ежат, я их видел еще без иголочек, лежали как розовые колбаски, а ежиха, когда заметила, что кто-то ее щенков трогал, унесла их всех в другое место, но я знаю, где у нее зимнее логово теперь. Она всю осень на своих иголках сухие листья носила, там у нее теперь, наверно, как в гостиной, всё в коврах.

Я дал ему еще пощеголять всяческими вычитанными у Черкасова сведениями, думал при этом, что никогда и не узнает писатель будущих своих славных читателей, и уж наверно и не предполагал Черкасов, что его книга, написанная для охотников, пробудит воображение у школьника и поведет его за собой ко всяческим гайнам и логовам.

Я не рассказал Марии Ивановне, какой кладезь познаний хранится у нее и как Черкасов сумел организовать сознание ее внука, а за его моторность следует только поблагодарить тех, кто вдохнул ее в него, в том числе, может быть, и Черкасова.

У Марии Ивановны я прожил всю осень и часть зимы, теперь уже недалеко было до Нового года, а к этому времени пора было и собраться в Москву, привести в порядок свои строчки, которые и сам не разберешь другой раз, и вот из перемолотой руды возникает книга, кто знает — какая у нее будет судьба, и невольно думаешь о том, что у писателя к своим книгам суровое чувство, а не сентиментальная надежда на успех.

Я брал обычно на ночь почитать что-либо из книжного шкафа Марии Ивановны, и когда еще дотянется рука до Гоголя или романов Тургенева, как не здесь, в этом уединенном, почти лесном доме, и сосны всегда глухо шумели за окном, лес был уже зимний, притаившийся, со всеми его присыпанными снегом звериными или птичьими тайниками и с лыжнями, из которых не одну проложил Володя, возвращаясь насквозь пропахший зимней свежестью, нередко с белыми ресницами, которые отмокали в тепле.

— Пристрастили вы меня к классикам, — сказал я Марии Ивановне. — Теперь мне только высокую прозу подавай и Пушкина и Лермонтова, но можно и Тютчева и Фета, а «Зимний путь» Полонского просто прелесть. — Я прочел Марии Ивановне несколько первых запомнившихся мне строк: «Ночь холодная мутно глядит под рогожу кибитки моей; под полозьями поле скрипит, под дугой колокольчик гремит, а ямщик погоняет коней», и она сказала:

— Вот что значит у библиотекаря пожить, все-таки навела я вас на след, а когда еще вы перечли бы все это? Вы только не подумайте, что я тогда всерьез говорила — будто не важно, как книга написана, а важно, о чем она написана... А я скажу так: неважно написана — и книга ни о чем, ничему и не научит и не поведет за собой. А нужная мысль должна быть и выражена так, что не забудешь... лучше примера Льва Толстого и не найдешь. Вы все-таки пришлите в свое время, что́ написали здесь, представлю вас мысленно за вашим рабочим столом у меня, а в мезонинчике с весны тепло, даже жарко, так что приезжайте в любое время.

— Ваш внук Володя гонит меня побродяжить, говорит — нельзя на одном месте сидеть, совсем в старого шлюпика превратишься... — И я хотел еще добавить, чтобы она не ограничивала его в моторном действии, пусть всюду сунет свой закапанный веснушками нос, похожий на клювик чижа, за всеми белками и ежами на свете проследит, и кто знает, как образуется в раковине жемчужина, как из всех наблюдений, и всех лыжней в зимнем лесу, и всех клёвов на утренней заре, когда поверхность пруда еще дымится, но уже с розовым глянцем, и вот бежит и бежит этот глянец, и свежесть утра, и запах воды, и дальний шум спада, по которому округло уходит она на запруде, — как из всего этого возникают первые строки, а потом и страничка, и вот уже книга, задуманная, когда деревья были еще с листьями и только начинался листопад, а потом, после бабьего лета, когда снова залетали капустницы и ночные бабочки, полил однажды ночью холодный, тускло блистающий дождь, обложной дождь поздней осени, а потом сразу все стихло, сразу черство подсохло, и однажды повалил снег, ранняя метель, но быстро стаяло. А после первого снега, по народной примете, шесть недель до зимы, и она станет уже надолго, — и вот начатая книга лежит пока в виде такой неразборчивой мелкописи, что и сам, даже с лупой, не прочтешь иногда той или другой строки, лежит пока в папке, которую под минувший Новый год положили тебе близкие под елку, наверно и не предполагая, что в папке этой уместится со временем труд целого лета, и целой осени, и половины зимы, уместится книга, которая выйдет когда-то...

— И это все, что вы написали у нас? — спросил Володя критически, застав меня как-то перебирающим исписанные листки в папке.

Он, казалось, хотел добавить: «Стоило для этого стараться, сидеть целые дни за столом, скрипеть пером, а какие дни стояли, и даже на лыжах ни разу не побегали, что же у вас за кровь, наверно вроде кефира или простокваши, человек должен двигаться, а вы даже гайна белки не пошли посмотреть, и ничего-то вы на свете не видите».

Конечно, он думал так, но деликатно промолчал, все же был некоторым образом в роли хозяина, и готовно предложил проводить меня до станции за три километра.

Я простился с Марией Ивановной, поблагодарил за все, особенно за то, что она навела меня на след классиков, и мы с Володей пошли к станции. Володя, в своем пальтишке с меховым воротником, шел рядом, по временам отбирал у меня чемоданчик и нес его, совсем легкий чемоданчик, и какая же будущая, находящаяся в нем книга может ничего не весить, у него, наверно, не было никакой веры в нее.

— Весной приедете к нам еще? — спросил он, все же памятуя о гостеприимстве.

— Нет, весной я, по твоему совету, поскитаюсь... поеду куда-нибудь, может быть на Север, поизучать жизнь медведей или росомах, о них никто еще не написал как следует.

Он с недоверием посмотрел на меня, подумал, потом спросил:

— Знаете, если вы в июне поедете, я тогда свободен, у нас в школе занятия кончаются к первому июня. Я бы тогда мог поехать вместе с вами, а с вами меня бабушка отпустит, — знаете, что она сказала про вас? Она сказала про вас, что вы надежный писатель, а что́ это значит — наверно, что еще напишете что-нибудь хорошее?

— Наверно, именно это имела она в виду, — подтвердил я. — Бабушка у тебя добрая и снисходительная. А жизнь медведей поедем вместе поизучать, нам с тобой недостает этих сведений.

— Конечно, — согласился Володя несколько неуверенно. — Я бы с удовольствием.

В эту минуту я, наверно, тоже показался ему надежным писателем, я понял это по тому, что он озабоченно крикнул мне вслед, когда я садился в поезд: «Чемоданчик с рукописью не потеряйте!», потом еще шел торопливо рядом с окном вагона и показывал жестами, чтобы я только не забыл чемоданчика в вагоне.


Спящая красавица


Евгения Андреевна привезла дочь к деду — отцу ее первого мужа, Георгию Леонидовичу Лерскому, старому театральному деятелю. Лерский уже несколько лет жил в доме для ветеранов сцены, девочка была от второго брака бывшей невестки и, в сущности, никем не приходилась ему, Лерскому. Однако девочка все же являлась как бы отголоском того, что был у него когда-то сын Леонид, готовился стать утешением его старости, но сына уже в самом конце войны убили, и ничего не осталось от надежд на утешение старости.

А несколько лет назад, когда многое пришлось уже не по силам, Театральное общество предоставило ему тихий покой в том тихом доме, где тихой жизнью после бурной театральной, капризной и изменчивой, жили те, многих из которых он знал в пору их расцвета.

Но если даже актер, произносивший монолог Чацкого, или актриса, игравшая Нору или Катерину, вынуждены, когда пришло время, принять новый порядок своей жизни — без сцены, кулис, аплодисментов, гастрольных поездок, нередко в другие страны, то ему, занимавшемуся лишь делами театра, некогда администратору, а затем и директору театра, казалось бы, легче было расстаться с прежней жизнью... однако это оказалось нелегким. Когда-то с утра начиналось кипение, телефонные звонки, беседы с постановщиками или драматургами, а ныне в эти часы можно было лишь неспешно побеседовать с соседями по столику в столовой — Верой Демидовной Надеждиной, служившей прежде в оперетте и до сих пор не утратившей былого изящества, и Ариадной Романовной Рюминой, мужеподобной, с низким голосом и почти мужскими усами, которую Лерский помнил в роли Кабанихи; а третьим был учтивый, похожий на француза, с несколько пламенными глазами, актер Стрелецкий, исполнявший героические роли и особенно удачно сыгравший в свою пору Фердинанда в «Братьях-разбойниках».

Не было теперь ни директорского кабинета, ни посетителей, ни телефонных звонков, а стояла на тумбочке выпитая вечером бутылка кефира, да теплые клетчатые туфли на полу возле постели радушно напоминали о том, как приятно посидеть в них за книгой. Ночь прошла мирно в тихом, почти загородном доме, со старыми липами в саду, возле большой круглой клумбы стояли скамейки для заслуженного отдыха, особенно в пору, когда цветет жасмин с его запахом, похожим на воспоминания...