Отражения звезд — страница 33 из 71

— Как же так — не поехать, сынок? — сказала она уже беспомощно. — Как же обидеть дедушку с бабушкой, они ведь ждут тебя?

— Я с тобой буду, — сказал он с такой твердой уверенностью, словно незачем и возвращаться к этому.

И Клавдия испытала вдруг ту легкость, то освобождение, перед которыми отступали все трудности жизни, все обиды жизни, все потери, а есть только этот речной океан с затопленными лесами, с половодьем, полным гулкой свежести, с летящими перед вечером утками, а накануне с гоготаньем пролетели гуси — к низовьям Волги, к местам, где зацветают лотосы и бродят по отмели розовые фламинго: когда-то, в детстве, отец, работавший икряным мастером в Гурьеве, показывал ей все это...

— Живем мы с тобой на знаменитой реке, — сказала она. — Ты — волгарь, должен гордиться этим.

— Я горжусь, — ответил он неуверенно, не очень-то понимая, что́ значит — волгарь.

— И гордись. И всем на свете гордись — и тем, что мы с тобой вдвоем и вовеки не потеряем друг друга, — и этим гордись.

Клавдия сама не понимала, откуда берутся эти возвышенные слова, но они были не возвышенными, а простыми, из сердца, и нельзя было найти какие-нибудь другие слова.

— Я и сама сомневалась, стоит ли тебе ехать в Москву? — сказала она. — Проживем, Костик, как-нибудь проживем... когда два сердца рядом — всё не страшно, а если врозь — то так страшно! Проживем, Костик, — повторила она, — теперь-то я уж наверно знаю, что проживем... все-таки ты пообещал обеспечить нас рыбой. Купим хорошую удочку, а Егор Яковлевич научит тебя удить. И так славно заживем мы с тобой, Костик, всегда готова уха, или окуньков поджарим на сковородке... а еще лучше — в сухарях их потомить, тогда косточки у них совсем мягкие становятся, можно прямо с косточками есть.

И она смотрела на сына, смотрела на его щеки, уже переставшие пылать, а только розовые от речного воздуха. Вот он сидит, ее сын, со своим мужским плечом, на которое так надежно можно опереться, даже уже и сейчас, когда первый класс школы еще только впереди, но даже уже и сейчас...

Пелагея Саввишна вернулась чуть смущенная, но довольная все же, председатель месткома Яковенко сказал ей: «Мы для вас путевку в хороший санаторий на юге достали. Отдохните, Пелагея Саввишна, мы вашу многолетнюю работу ценим».

— Чудно́, — усмехнулась она. — Хотела было отказаться, да не слушают. — Но она была довольна, что ее не послушали. — Так что разведемся мы на двадцать четыре дня, а вы за это время в Москву съездите, вернусь — ты уже будешь на месте, Клавочка.

— Нет, — ответила Клавдия, но так беспечно, так туманно в счастливой беспечности, — надумали мы с Костиком никуда не ехать, будем жить, как жили, а рыбой он обеспечит нас, завтра купим мы с ним бамбуковую удочку. И так хорошо порешили мы, право, тетя Паша, право, миленькая, вы ведь сами понимаете, что нельзя нам в разлуке жить, нам вместе — и море по колено, а наша Волга и подавно.

Пелагея Саввишна молчала, но она и сама понимала, что необходимость — это одно, а сердце — это совсем другое...

— Собьете и меня с пути, — сказала она только. — Уйду на пенсию, куда же я вас, двух дураков, тогда дену... придется нам втроем горе мыкать, а может, и не горе, но счастье, а счастье не мыкают. Ты как на этот счет, Костик?

И она тоже посмотрела сверху на розовую щеку Костика, посмотрела и на окуньков в ведерке, залог будущего изобилия.

— Я — за, — ответил он, а за что «за» — не знал, но должно быть, за что-то хорошее, судя по голосу тети Паши, за что-то, от чего и она повеселела вдруг...



Разрезальный ножичек


Стоял деревенский день осени, с запахом палой листвы и дозревающих яблок на подоконнике, и Надежда Мефодьевна начала этот день как обычно. Она согрела чайник, выпила утреннюю одинокую чашку за столиком в саду, привычно затем, убирая посуду, взглянула на маленький будильник, стоявший на тумбочке возле постели, пригладила перед зеркалом свои седые, по-старинному разделенные на прямой пробор волосы и вскоре торопливо шла по улице Некрасова.

Некогда, в такую уже занесенную временем даль, в тяжелую военную пору, вывезли ее, учительницу Надежду Мефодьевну Астахову, из Ленинграда по тому страшному пути через Ладогу, который назывался «Дорогой жизни» и на котором каждая потерянная минута могла быть роковой, а каждая выгаданная — спасительной.

Под Тихвином, где эшелон с эвакуированными долго стоял, пока восстанавливали разрушенный путь впереди, возле Надежды Мефодьевны, печально и безучастно сидевшей на большой кирпичной глыбе от станционного здания, вдруг остановился торопившийся куда-то молодой солдатик. Он с каким-то пытливым состраданием посмотрел на нее, снял с себя вещевой мешок, достал полубуханку хлеба, потом отрезал кусок сала с отпечатавшимися буквами газетного обрывка, в который сало было завернуто.

— Питайтесь, пожалуйста, — сказал он, завязал свой мешок и заторопился было дальше, но Надежда Мефодьевна задержала его.

Она узнала, что этот похожий на ученика старших классов Василий Афанасьев и вправду еще совсем недавно учился в одной из ленинградских школ, и они грустно, хотя и наспех, поговорили о родном городе. Потом Надежда Мефодьевна записала номер полевой почты той части, в которой Василий Афанасьев служил, сказала напоследок:

— Напишу вам когда-нибудь. Милый вы мальчик... дай бог, чтобы все было благополучно для вас в этой проклятой войне!

И она еще долго глядела ему вслед, а слезы капали на сало, лежавшее на ее раскрытой ладони.

Надежду Мефодьевну эвакуировали на Каму, где она затем почти три года учительствовала в одной из школ старого, стоявшего в стороне от дорог войны города Елабуги, написала оттуда несколько писем этому оставшемуся в памяти мальчику с его сердечной добротой, а потом их переписка продолжилась, и Надежда Мефодьевна узнала, что отца Васи Афанасьева убили в самом начале войны, а мать с его маленькой сестрой попали под бомбежку на одной из железнодорожных станций недалеко от Мги и, наверно, погибли, потому что до сих пор ничего нет от них.

Надежда Мефодьевна собрала посылку, связала две пары теплых шерстяных носков, положила плитку шоколада и печенье, которое сама испекла, а в письме написала:

«Буду для вас вместо матери, пока не отыщется ваша, милый Вася. У меня ведь тоже почти никого не осталось, а если уцелеем, вы — на фронте, а я в моем печальном одиночестве, то, может быть, и встретимся еще когда-нибудь».

И Вася Афанасьев написал в ответ:

«Большое спасибо, Надежда Мефодьевна, теперь стану показывать товарищам ваши письма, буду говорить, что от матери, а то все вокруг получают, а я ни от кого».

После войны Надежда Мефодьевна переехала жить к сестре, в подмосковный поселок, где сестра Наталья Мефодьевна, работала в больнице врачом, а Надежда Мефодьевна стала преподавать русский язык в местной школе, и уже давно родным домом стало это подмосковное Захарково... а вспоминать о Ленинграде можно было лишь с болью в сердце, столько дорогих людей погибло в нем!

Не встретилась она больше и с Васей, давно ставшим инженером-строителем, Василием Арсентьевичем Афанасьевым, знала о нем лишь, что после войны он женился, у него двое детей, сын и дочь, но все же не совсем ушел, время от времени она получала от Василия Арсентьевича письма или открытки к тому или другому празднику, а в одном из писем он написал:

«Никогда не забуду, как вы по-матерински согревали меня во время войны, и вечное спасибо вам за это!»

Она ответила, что радуется, как пошло в его жизни, и просила передать привет жене, хотя и незнакома с ней.

А несколько лет назад Надежда Мефодьевна осталась и совсем одна: сестра долго болела почками, и в той же больнице, где она почти сорок лет проработала, и простились с ней...

Выйдя на пенсию, Надежда Мефодьевна, однако, не ушла совсем в сторону от того дела, которому служила всю жизнь, стала помогать общественной работе, помогала и в библиотеке, и на родительских собраниях всегда прислушивались к ее голосу.

Надежда Мефодьевна прикрыла калитку сада, занятия в школе начались недавно, стоял теплый сентябрь, летали ожившие бабочки, и столько нужно было успеть сделать за день.

Год назад, по просьбе одного составителя, готовившего книгу воспоминаний об осажденном Ленинграде, обратилась и она к своей памяти, извлекла много скорбного, но в то же время с поразительной силой обращенного к преодолению невзгод, назвала написанное ею «Из записок учительницы», составитель тепло поблагодарил се, книга теперь должна была вскоре выйти, и Надежда Мефодьевна ждала ее.

Обычно она шла к поселковой школе по боковым уличкам — сначала Луговой, потом Привокзальной, на этот раз пошла по главной, Ленинской, чтобы купить по дороге чернил. Ее многие знали в Захаркове, знали и бывшие ученики, и те, кто сейчас учится, знали и родители, и она кивала своей седой головой в черной кружевной косынке, когда встречные здоровались с ней.

В промтоварном магазине, куда она зашла купить чернила, знакомая продавщица сказала ей:

— Про вас только что один солдатик справлялся, как найти вашу улицу.

— Кто же это? — удивилась Надежда Мефодьевна, предположив кого-нибудь из ее бывших учеников.

И почти сейчас же, когда она вышла из магазина, к ней подошел этот солдатик: должно быть, кто-нибудь из тех, у кого он справлялся о ней, указал на нее.

— Вы будете Надежда Мефодьевна Астахова? — спросил он, и Надежда Мефодьевна, чуть прищурясь от близорукости, посмотрела на его молодое лицо.

— Я самая, миленький, — ответила она со своей обычной доброй улыбкой.

— А я — сын Василия Арсентьевича Афанасьева... помните его?

— Господи боже мой, ну как же не помнить? Вот уж неожиданность какая!

И Надежда Мефодьевна вспомнила все с самого начала: и то, как шли грузовые машины с эвакуированными по ненадежному льду Ладоги, и то, как потерянно сидела она на обломке стены разрушенного станционного здания, а молодой солдатик, проходивший мимо, остановился вдруг возле нее, снял с себя вещевой мешок, сказал: «Питайтесь, пожалуйста», а потом она плакала, и слезы капали на кусок сала в ее раскрытой ладони...