— Как же хорошо, что вы разыскали меня! — сказала она, когда они сели на скамейку в пришкольном садике.
— Отец строит сейчас автомобильный завод на Каме, — сказал тот, кого звали Павлом Афанасьевым. — Мы с папой побывали недавно в Елабуге... он вспоминал, как в войну получал от вас письма из этого города. Папа называет вас своей фронтовой матерью.
— Что ж, пожалуй, так оно и было, — сказала Надежда Мефодьевна задумчиво.
— Папа поручил мне обязательно побывать у вас. А домик, в котором вы жили в Елабуге, мы нашли, у папы сохранился адрес.
— Значит, цел он — домик?
— Стоит на месте, и сирени много вокруг.
— Ах, прекрасная была сирень... я всё цветочки с пятью лепестками искала на счастье.
— Продавщица в магазине, где я справлялся о вас, сказала, что вы ее сыновей учили.
— Все возможно... ведь уже почти тридцать лет, как я здесь, целая река жизни прошла.
— Папа просил передать вам одну вещицу... этот ножичек он изготовил для вас во время войны, потом потерял, а недавно нашел в старом планшете. И Павел Афанасьев достал из кармана разрезальный ножичек для книг, сделанный в свою пору для нее, Надежды Мефодьевны, с искусно инкрустированным черенком из пластмассы разных цветов, любовная солдатская поделка, весть из далеких краев войны, память неискушенной привязанности... и до сих пор не забывал он, ныне уже немолодой инженер-строитель Василий Арсентьевич Афанасьев, ее материнского плеча. А вместе с шерстяными носками, которые вязала для него, она посылала и часть своего сердца, и он чувствовал это.
— Вот спасибо-то, миленький! — и она приблизила ножичек к своим близоруким глазам. — Даже буковку моего имени «Н» проставил... ах, Васенька, Васенька! И похожи вы на него, так похожи. Вы надолго ли?
— Сегодня вечером еду обратно в Ленинград... у меня отпуск кончается.
— Как жалко, что так накоротке, — сказала она. — Что же мне послать вашему папе? Передайте ему это, — и она отстегнула заколку, которой сколота была черная кружевная косынка на ее седых волосах. — Это старинная серебряная заколочка, она и для галстука пригодится. И вот что еще, Павлик... удивительно устроена жизнь: целую цепочку воспоминаний несет человек в себе, иногда горьких, иногда даже страшных, и все же сильнее всего остается в памяти человека то, что побеждало это горькое и страшное. Когда-то Вера, Надежда и Любовь были именинницами в один день, и меня всегда в этот день поздравляли. Но в войну эти три имени означали совсем другое, и такой это оказалось силой — вера, надежда и любовь, такой силой!
Она сидела рядом, некогда ленинградская учительница, потом елабужская, потом учительница в этом разросшемся после войны Захаркове, однако и до сих пор никуда не ушедшая от дела своей жизни...
— А письмо папе дома напишу, — сказала она, глядя куда-то вдаль. — Длинное, на четыре страницы, письмище напишу. Надо же когда-нибудь сказать про то, что несешь в себе всю жизнь... и насчет ножичка для разрезания книг припишу, как раз пришелся впору, я на старости лет вроде писательницы стала. Вот выйдет скоро книга с моими «записками учительницы», пошлю тогда вашему отцу: осажденного Ленинграда ему никогда не забыть!
Потом Павлик Афанасьев простился с ней, пошел твердым, солдатским шагом в сторону станции, а Надежда Мефодьевна посидела еще в пришкольном садике, лицо ее было совсем молодым, и она сама чувствовала, какое у нее молодое лицо... но ведь если сознаешь, что жил как надо и в меру своих сил сделал все как надо, ничего не уступишь времени из этого.
Накануне искусства
Молодая цыганка, с отчаянной степной красоты лицом, в серебряно блистающей из искусственного шелка кофточке навыпуск и юбке, вольно ходившей на прямых, твердых бедрах, протягивала проходящим женщинам коричневую, необычайного изящества руку, предлагая погадать судьбу. Ее карие, как бы зрящие тайну глаза сулили, что она умеет прочесть по руке человеческое сердце. Но проходившие женщины отстранялись или даже шарахалась в сторону, и лишь одна, красивая зрелой красотой, с золотыми волосами, правда не от природы, как-то нерешительно замедлила шаг, и цыганка сразу же поняла, что той нужно узнать о своей судьбе, ох как нужно, и уже с несколько наглой настойчивостью потянула ее за руку в сторону, где стоял большой щит с афишами, за которым можно было предсказать женщине, что́ ожидает ее впереди...
В начале июля Людмила Николаевна Стрельникова — или, может быть, ее звали совсем иначе — поехала в то полное туманных обещаний путешествие, которое называется круизом, села в Одессе на белоснежный теплоход «Грузия», и Москва, и муж Алексей Андреевич Стрельников, и работа в архитектурно-проектной мастерской — все вскоре уплыло, возник сначала Стамбул с его мечетями, минаретами и виллами, затерянными в садах, потом Ионическое море с архипелагом островов, пахнущих лавром и мускусом, а там и Средиземное море, и, сидя в шезлонге на палубе парохода, Людмила Николаевна смотрела, чуть щурясь, в голубые дали, а в другом шезлонге рядом сидел кинорежиссер Метельский, с которым она познакомилась еще при отъезде в Одессе, как-то неуместно спросил, чем занимается ее муж, и Людмила Николаевна, слегка покачивая носком ноги в белой босоножке, несколько небрежно ответила: «Изучает происхождение географических названий», словно это блажь, а не научная работа, и вообще что такое — топонимика, нечто вроде раскопок. А Метельский смотрел на ее посвежевшее от морского воздуха лицо, на закинутые за голову полные руки, тоже чуть тронутые загаром, и даже золотые волосы казались от природы, а не от искусства парикмахера.
И после Неаполя и Марселя другая, представлявшаяся необычной и загадочной жизнь и вовсе заслонила все московское, заслонила и мужа с его топонимикой, и Людмила Николаевна скучно представляла себе, как по возвращении обступят ее все эти Воря, Теста, Мга, происхождение названий которых муж нередко выискивал в глубокой древности, и сейчас, из дали Средиземного моря, он казался со своими изысканиями пропустившим не одну из красот шумящей жизни вокруг...
— А знаете, вы с успехом могли бы сниматься в кино, — сказал Метельский, со смоляными, синеватыми волосами и со смоляными бачками, несколько бесцеремонно вглядываясь в ее лицо. — У вас весьма фотогеничная внешность.
— Поздно, — ответила она с ленивым сожалением. — Уже все пропущено.
Но вместе с тем она дала понять самой себе, что еще далеко не все пропущено и у жизни в запасе много радостей, если только умело воспользоваться ими.
— Нет, в самом деле... попробуем, когда вернемся в Москву. Вам самой будет приятно увидеть себя в каком-нибудь телефильме.
Конечно, это была лишь попытка несколько увлечь ее, в путешествии это можно, особенно в круизе, когда одно море сменяет другое, и на палубе солнечные блики, и бездумное тепло полуденных стран. И они позволили себе роскошь этой необязательной болтовни, особенно за фьяской белого вина в маленькой остерии в Неаполе, — правда, все на грани осторожной интимности, однако все же волновавшей, как и весь этот круиз со сменой морей, портовых городов и впечатлений, со сменой пиний и пальм и изнеженной тишины летних дней на море.
А на обратном пути, когда они с Метельским стояли рядом, облокотившись о поручни палубы, и посвежевший ветер бил в лицо, Метельский осторожно коснулся губами возле ее уха, но она сделала вид, что не заметила этого, а номер ее московского служебного телефона он уже давно записал в своей записной книжке.
За ночь миновали острова греческого архипелага, а за Босфором навстречу шла крутая пятибалльная волна Черного моря, и остаток пути прошел вяло, пришлось отлеживаться на койке, а в окне иллюминатора по временам косо шло вверх море, и большая спокойная «Грузия» уже несколько униженно кланялась ему...
Алексей Андреевич встретил жену на перроне Киевского вокзала, торопливо шел вдоль вагонов подходившего поезда с дощечками «Одесса — Москва», а Людмила Николаевна высматривала его в толпе встречающих, помахала рукой, и он, протиснувшись в коридоре вагона навстречу выходящим, взял ее чемодан и какую-то плетеную корзинку, купленную, наверно, в Италии, а на площади у стоянки машин к жене подошел высокий, несколько спортивного вида человек, сказал: «Садитесь в мою машину, Людмила Николаевна», представился Алексею Андреевичу: «Метельский», а дома Алексей Андреевич спросил, кто это Метельский, и жена небрежно ответила:
— Кинорежиссер, мы вместе путешествовали.
Алексей Андреевич, по привычке самому хозяйствовать, заранее сготовил обед, и Людмила Николаевна, подержав у рта ложку с супом, сказала:
— В Марселе Константин Ипполитович угощал меня знаменитым буйабезом с крабами и даже щупальцами осьминога.
И следовало понять, что Константин Ипполитович это именно кинорежиссер Метельский.
— Я рад, что ты довольна поездкой и набралась впечатлений.
— Да, впечатлений было порядочно, — как-то отсутствуя, ответила она.
Алексей Андреевич, невысокий, домашний, заботливый, все приготовил к ее приезду, даже цветы стояли в вазе, и нужно было, глубоко вздохнув, отбросить все, что было не только впечатлениями, но и своего рода наваждением, вместе с Метельским, номер телефона которого она в свою очередь записала.
— У тебя еще несколько дней до конца отпуска. Моя сестра Ксения приглашает пожить у нее на даче в Фирсановке.
— Нет, побуду дома, — сказала Людмила Николаевна.
Она протомилась несколько дней в их московской, душной квартире, стоял жаркий август, и, лежа как-то с книжкой в руках, она представила себе и палубу парохода, на котором сейчас плывут уже другие, и храм Софии, возникший из снов юности, и маленькую остерию в Неаполе, где они с Метельским пили холодное белое вино, а одну рекламную бутылочку она привезла Алексею Андреевичу, сказала: «Смотри не спейся», и он привесил за лубяную петельку бутылочку кьянти к лампе на своем рабочем столе.
— Откуда произошло название Адриатика? — спросила она, глядя поверх страниц.